Избранное — страница 58 из 97

видел его в ту ночь. Он напоминал самоубийцу. Волосы падали на лоб, лицо было бледное, глаза горели. Законченную картину развернули вы перед ним, чтобы он ей поклонялся, ведь вам не хватало смелости повелевать будущим; вы не способны были постигнуть, что человек могущественней самого неба, что ему подвластно не только настоящее, но и будущее, что он всесилен.

— Ты богохульник, — возмутился священник.

— Безумец, — улыбнулся астролог.

— Жизнь моя в руках короля, — сказал врач. — Он рассудит наш спор. И решит, кто убил его сына.

— Так что же, мы? — прохрипели священник и звездочет.

— Он сам себя убил, — подумав немного, сказал лекарь. — Но вы отдали ему приказ. Принц его лишь выполнил.

Король молча слушал спор. Ходил из угла в угол; грудь его разрывалась от великой скорби; он смотрел то на священника, то на астролога, то на лекаря.

Наконец он принял решение.

Подойдя к лекарю, он взволнованно и смущенно положил руку ему на плечо, хотел что-то промолвить, но рыданье подступило к горлу. Потом равнодушно остановился перед священником. Наконец, решительно приблизился к астрологу, составившему гороскоп. Склонился над ним. Что-то сказал ему на ухо уверенно и резко. Ни священник, ни лекарь не слышали его слов.

Слово короля

Он сказал:

— Убийца!


1915


Перевод Н. Подземской.

ПАВА

У Гергея Павы вскоре после того, как он стал чиновником пятого класса и получил титул его превосходительства, внезапно умерла жена.

Ему было пятьдесят три года. Еще крепкий, плечистый мужчина с едва наметившейся лысиной, он носил лаковые туфли с прошивками и любил хорошо одеваться.

Поначалу он не находил себе места от одиночества и очень тосковал по жене: по вечерам он привык рассказывать ей обо всем, что происходило на службе.

Однажды после обеда, одолеваемый зевотой, он призвал к себе бедного родственника, тринадцатилетнего гимназиста, который каждый день обедал у него в кухне.

Советник долго и непонятно что-то объяснял ему. Мальчик испытывал мучительную неловкость. Он должен был низко кланяться, целовать дядюшкину руку в нитяной перчатке и сидеть на стуле не шелохнувшись. Выговорившись, советник заставил его читать вслух различные постановления и отношения, а сам, улыбаясь, поправлял ошибки:

— Апелляция… компенсация… контингент… не континент…

Загадочный он был человек. Настолько серьезный, что представить, к примеру, его обнаженным было никак невозможно. На окружающий мир, который, в сущности, ему нравился, он глядел с хмурой улыбкой. Мир этот, полный грязи и подлости, его вполне устраивал, и на всех, кто хоть чуточку пытался его изменить, он ужасно сердился. И не уставал восторгаться той мудрой неисповедимой силой, что сделала воду мокрой, огонь горячим, а также распорядилась, чтобы ослы сидели как можно выше, а люди достойные — пониже. Вся его жизнь была служением долгу.

Он часто жаловался, какое множество забот доставляет ему служба, кокетничая с ней, как счастливый любовник со своей подругой. Но по воскресеньям, когда приходилось оставаться дома, раздраженно ходил по комнате из угла в в угол. Ночью бредил хрустящей лощеной бумагой, клеем, ножницами, красными чернилами. А утром лихорадочно спешил в присутствие. Служба не кончалась для него за оклеенной обоями дверью канцелярии. Он помнил о ней и на улице, и за городом — везде и всюду. Ежедневные прогулки он совершал для того лишь, чтобы, встречая знакомых, приветствовать их по рангу и чину — кого с улыбкой, кого небрежно, кого с ласковой снисходительностью, и хотя делал при этом вид, будто ему это чрезвычайно обременительно, рука, державшая шляпу, дрожала от возбуждения; а если бывало, что кто-то из знакомых, проходя мимо, случайно не замечал его, то несколько дней потом у советника покалывало под ложечкой. Однообразная работа его совсем не утомляла, он даже упивался ею, особенно когда замечал какой-нибудь непорядок. Тогда в его желтовато-зеленых глазах загорались искорки, красноватый нос становился бледным и возле ноздрей появлялись темные полукружья. Превыше всего он ценил «порядок», испытывая к нему такую же страсть, как пьяница к палинке. Еще он любил, когда ему докучали просьбами о протекции. В таких случаях — чтобы до конца насладиться чарами власти и авторитета — он сначала подписывал разные бумаги, звонил в колокольчик, ставил печати и уж потом только доставал из кармана визитную карточку, чтобы вручить ее назойливому просителю. Вообще все несчастные, слабые и больные были ему симпатичны. При них господин Пава действительно чувствовал, какой он здоровый и сильный. Ко всем, кроме себя, он относился пессимистически и, если кому-то из подчиненных случалось заболеть, тут же обдумывал, какое объявление надо будет подать в траурную хронику, какие слова соболезнования выразит он, советник Пава, в своей телеграмме и уже представлял себя на похоронах идущим за скромным гробом в черных перчатках, с цилиндром в руках, и видел свое имя, упомянутое в газете в числе прочих участников траурной церемонии. Если же подчиненный выздоравливал и появлялся на службе, он только разочарованно махал рукой. Катар верхних дыхательных путей, и только-то? Бедняга. Знаем мы эту песенку. С этим надо поосторожней. И про себя с удовольствием добавлял: нет, долго он не протянет.

По-настоящему господин Пава жил только на службе. Домой он всегда уходил грустный, так как не мог насладиться тем поразительным ощущением, которое испытывал под взглядами сотен и сотен глаз, устремленных на него в трепетном ожидании. Проходя по коридору, он часто слышал, как рассыльные робко шепчут «его превосходительство», и украдкой, чтобы его чего доброго не заметили, подбирался к ним поближе. А дома подходил к зеркалу и, любуясь, разглядывал в нем собственную персону. Здравия желаю, ваше превосходительство, здравия желаю!

Однажды ночью советник очнулся на паркете, посреди спальни. Больное сердце, будто пушечное ядро, выбросило его из постели, и какое-то время он пролежал на полу без сознания. Придя в себя, советник зажег свет и, стоя в ночной рубашке перед венецианским зеркалом, стал изучать свое лицо. Оно было бледное как полотно, болезненное.

Утром он вызвал врача. Тот приложил к его груди черную трубку и долго прослушивал с гадким, как у взломщика, выражением лица.

— Ничего особенного, ваше превосходительство, — с улыбкой сказал он. — У вашего превосходительства сердце двадцатилетнего юноши. Но все же пока я рекомендую вашему превосходительству покой. Полный покой, отдых, уединение, ваше превосходительство. Ни в коем случае не курорт. Лучше маленький, тихий, прелестный городок где-нибудь в провинции. Да, да, ваше превосходительство.

Уже через неделю советник Пава отправился в маленький, тихий городок.

Сев в вагон первого класса, он заперся в снятом для него купе и погрузился в размышления. Полный покой и уединение… Однако не слишком-то он уютен, этот полный покой в запертом купе с опущенной шторой окна и синим ночником над головой… Он разглядывал покой, щупал его руками, слушал, как он звенит у него в ушах. Через час одиночество сделалось невыносимым. Ну хоть бы сидел кто напротив. А то ведь даже кондуктор не знает, кто тут едет. Он для него такой же, как все. Один из пассажиров. Советник обратил внимание на объявления. Просим господ проезжающих… Стало быть, он один из этих господ проезжающих. Разве не возмутительно? И так придется жить целый месяц. Какая скука!

Город встретил его свежим голубым утром. Но это его ничуть не тронуло. Сев с краю пролетки, советник облокотился о спинку и гордо откинул голову. Никто не обратил на него внимания, только бродячий пес сонно посмотрел ему вслед и разочарованно поплелся дальше.

Нужно было чем-то заняться. К полудню его наконец осенила идея: надев сюртук, он отправился к губернатору, с которым был знаком. Но того дома не оказалось, он где-то отдыхал.

Советник грустно побрел в гостиницу, выставив напоказ белый жилет с золотой цепочкой. Никакого эффекта. За обедом он чуть ли не с наслаждением слушал свой собственный сиротливый голос. А пообедав, пошел прогуляться за городскую черту.

Луга пестрели цветущим чистотелом, геранью, румянкой. Он хмуро глядел на растения, не зная, как они называются. Из всех цветов он был знаком только с розой и гвоздикой — с другими не имел чести. Да это и не было важно ни в плане продвижения по служебной лестнице, ни с точки зрения охраны государственного правопорядка. Но все же один цветок, напоминавший параграф, ему приглянулся.

— Вы не знакомы с советником Павой? — обратился он к цветам, но те только качали головками на ветру.

Наконец ему встретилось несколько ребятишек. Хотелось с ними подружиться, но как это сделать, советник не знал.

— Эй, молодо-зелено! — крикнул он им.

И, видя, что те и ухом не повели, добавил:

— Ну-ну, не сердитесь… ведь я шучу… старый Пава… господин советник… его превосходительство старый господин советник… шутит…

Когда же и это не произвело на них никакого впечатления, он удивился. Ведь то был его секрет, главный козырь, тяжелая артиллерия! Лицо его омрачилось.

В городе с ним никто не раскланивался. Так и хотелось призвать к порядку неучтивых граждан, особенно малышей, оскорбительно верещавших вокруг. Он уж подумывал о всеобщей реформе. Было бы, скажем, в высшей степени справедливо ввести обозначения ранга для служащих, пользующихся, подобно ему, общей любовью и уважением. Сколь совершенна и удивительна военная форма! Никто не примет генерала за рядового. А вот его кто угодно может принять за пожилого регистратора, а то и вовсе за переписчика. Надо бы и чиновников одеть в форму с петлицами и звездочками, или крестиками, или уж на худой конец с изящными ленточками на лацканах. Правда, на руке у него бриллиантовый перстень, а на часах — толстая золотая цепочка. Но кто это видит? Люди так невнимательны. Он готов был скрежетать зубами. В груди закипало негодование. Чего ради трудился он от зари до зари целых двадцать пять лет?! Кипящее масло на головы этого сброда, огня и розог ему, не ценящему заслуг, трудолюбия, самоотверженности! Молодежь надо учить вниманию, воспитывать в уважении к авторитетам, а непокорных — ссылать на галеры, гноить в темницах, вешать, четвертовать, сжигать! Смерть им, смерть, смерть!..