Избранное — страница 61 из 97

— Я! — закричал он, показывая свои натруженные руки, грудь, бедра, бесплодно изнуренные. — Я! — он принялся бить свое проклятое тело. — Я!.. — не в силах вымолвить больше ни слова, беспомощный, застыл он на месте.

Жена с плачем его покинула, а он рухнул на землю, залитую бурным потоком солнечного света.

Каин думал о своем младшем брате. Где сейчас Авель? Поднимается, наверно, по склону холма, гонит в поле стадо, а потом будет полеживать в тенистом лесочке. Поэтому он такой бледный. И руки у него белые, нежные. А волосы русые.

Каин то закрывал, то открывал глаза, но неизменно перед ним возникало лицо брата, бесконечно преображающееся, и он в страхе попытался отпугнуть призрак. Каин видел когда-то, как сладкое молоко капало из разинутого рта Авеля, а потом как он, маленький пастушок, мирно спал, голый и белотелый. Авель всегда был такой, мало изменился с годами, даже волосы не потемнели. Его, правда, постоянно опекали. Каину вспомнилось также, как путь им преградил вепрь; братишка вцепился в Каина, который своим телом его заслонил. Авель был меньше, слабей. А теперь толще. И очень ласково умел улыбаться. Вечно улыбался.

Он улыбался и тогда, когда отец, их отец, поцеловал Авеля в лоб, а его, старшего сына, оттолкнул от себя. Здесь, должно быть, кроется непостижимая тайна. Каин пробовал ее разгадать. Тщетно ломал голову… Он был поглощен воспоминаниями, в памяти всплыло детство, когда отец еще любил его. Как счастливо жили они тогда в этом огромном мире! Они вдвоем. Отец и он. Первый и второй мужчина. Не может все-таки быть, чтобы отец его разлюбил. Кто-то стоит между ними. Каин снова подумал о брате, увидел его улыбающееся лицо и почувствовал такую боль, что взвыл от отчаяния.

Веки все сильней жгло солнце… Когда-то им обоим приглянулась одна и та же девушка… Каин стиснул зубы, чтобы не закричать. Слюна во рту стала горькой и шипела на языке, как на тлеющих углях.

Позади хрустнула ветка. Сердце Каина неистово забилось. Он думал, это брат. Но это был лев, который спокойно посмотрел на него золотистыми глазами и пошел дальше.

Тот, кого он ждал, появился позже, тихо и незаметно. В руке Авель держал дубинку, с которой обычно пас скот; с вороватой улыбкой посмотрел он по сторонам и, убедившись, что поблизости никого нет, стал затаптывать борозды и трясти деревья, дубинкой сбивал с них зеленые плоды.

Каин вскочил на ноги. Его тень, как черная башня, протянулась по полю.

— Ой! — в страхе завопил Авель.

— Ой! — вскрикнул Каин, напуганный собственной яростью.

Каин обхватил брата железным кольцом своих рук, сжал в медных клещах бедер с такой страстью, словно впервые обнимал девушку. Он наслаждался своим неистовством. Оба стонали и вскрикивали, будто обменивались поцелуями, а сами дрались, отнимая друг у друга дубинку. Наконец она оказалась в руках у Каина, который оглушил ею брата по голове.

Лицо у Авеля стало красным, потом вдруг бледным. Удивительно, непостижимо бледным. Долго смотрел Каин на странную его бледность. Такой он еще никогда не видел. И не понимал, что случилось. Он позвал жену и сыновей, но они тоже не знали, что с Авелем. Приподнимали ему голову, руки, ноги, которые снова бессильно падали; распростертый на земле человек их больше не узнавал.

Каин почувствовал бесконечный покой и умиротворение от того, что это лицо перестало улыбаться…

Поздним вечером Каин, его жена и семеро их сыновей, Ирад, Мехиаель, Мафусал, Ламех, Иавал, Тувалкаин, Иувал, отправились в землю Нод.

Все вокруг окутывал мрак. В тучах пыли, которую поднимали их ноги, вились комары, саранча, летучие мыши и множество каких-то крохотных мошек; от них сгущался воздух. Люди задыхались.

После полуночи поднялся легкий ветерок и выглянула луна.

Тогда жена Каина, которая шла рядом с ним, закричала пронзительно, как пантера:

— Погляди! — и указала на его лоб.

— Что такое?

— Там, — беззвучно прошептала она: слова застревали у нее в горле.

— Здесь?

— Да. Пятно, кровь, отметина, — и огромными, широко раскрытыми глазами она уставилась на клеймо.

На заре Каин наклонился над зеркалом озера. На лбу его запеклась кровь. Зачерпнув ладонью воды, он смочил лицо и смыл пятно, от которого не осталось и следа.

Потом они зашагали уже более уверенно, быстро и, когда солнце достигло зенита, пришли в новую землю. Каин упал на колени. Вдали темнели леса, бежали реки, вокруг простирались тучные пастбища и плодородные поля. Впервые почувствовал он, что сам себе голова, и с облегчением вздохнул.

Больше не думал он о покинутом крае. И о райских кущах, которых лишился его отец. Он не щадил сил, добиваясь, чтобы новая земля как можно лучше плодоносила, и в этом находил себе помощников. Семья его все увеличивалась. У него рождались сильные и здоровые мальчики, похожие на отпрысков бога, и бледнолицые девочки, которые, совокупляясь с мужчинами, плодили ему внуков. Их покой ничто не нарушало. Лишь изредка раздавались в горах предсмертные вопли белокурых людей: их всех до одного убили смельчаки. Мехиаель, Мафусал и Ламех охотились на диких зверей, Иавал разводил скот, построил город и раскинул шатры для многочисленных потомков. А Тувалкаин прекрасно ковал орудия из меди и железа. Они жили, ели и спали, убивали и совокуплялись — были счастливы.

К ста годам Каин был крепкий, как дуб. Когда он смеялся, сверкали все тридцать два его зуба. Ни один волосок у него не поседел. Вечером присаживался Каин на камень. Иувал, самый любимый его сын, который изобрел гусли и свирель, играл ему. Каин тоже любил гусли и свирель.

В эти часы, размышляя о своей жизни, он находил ее безукоризненной и прекрасной. Счастье его непрерывно росло. Он дожил и до тех дней, когда его внуки посадили своих внуков ему на колени, и умер, удовлетворенный, в глубокой старости, ведь он видел, что умножился в потомках и что они завладевают землей.


1917


Перевод Н. Подземской.

СУДЬЯ

Первый свой приговор Янош Юдаш вынес в возрасте двадцати девяти лет. Он осудил на полгода тюрьмы девятнадцатилетнюю девушку, которую обвиняли в растрате. Стоял хмурый февральский день, в зале суда было душно и пыльно, в воздухе плавал тяжелый запах старых платков и заношенной обуви. Судья сам был рад, когда наконец оказался на улице и полной грудью вдохнул свежий, студеный воздух. Только тут он заметил, что у него немного болит голова. Зимнее серое небо легло на усталый лоб, как огромное мокрое полотенце. Он торопился домой, обедать.

— Сколько ей дали? — спросила мать.

— Шесть месяцев, — равнодушно ответил судья.

Мать покачала головой: не многовато ли?

— Все очень просто, — объяснил ей судья с улыбкой. — Подсудимая ни за что не хотела признать за собой вину. Вот это упрямство и определило ее участь.

— Она же бедная.

— Ну и что? — пожал он плечами. — Бедные тоже имеют возможность жить честно.

— На двести-то пятьдесят крон?

— Это значения не имеет! — прервал он мать; слова его прозвучали громче, чем требовалось: это избавляло от необходимости думать. — У всех у нас есть обязанности, которые мы должны выполнять. Иначе что стало бы с обществом?

Каждый день после обеда судья ложился вздремнуть на узкий зеленый диванчик. Сегодня спать ему не хотелось, но он все-таки лег, потому что никогда ни в чем не менял своего жизненного распорядка. Он в одно время вставал и ложился, носил всегда один и тот же костюм и плотный белый галстук с булавкой в виде красного полумесяца. У него было невыразительное лицо и глаза цвета студня. С лысеющей головы черными нитками свисали тонкие редкие волосы. Однако и с плешью он выглядел добропорядочным молодым человеком, которого жизнь не успела еще потрепать. Жил он спокойно, его отношения с миром были простыми. Везде и во всем он любил уравновешенность и порядок. Знал, что люди делятся на дурных и хороших и отличие между ними примерно такое же, как между червями и мотыльками.

Что касается осужденной им девушки — тут сомнений нет никаких: она из породы дурных людей, пусть не самых дурных, но все же из тех, кого нужно наказывать. Вот только бы не отрицала она так упорно свою вину… Нет, сегодня он решительно был не в силах заснуть. Смотрел на часы, на минутную стрелку, ждал, пока она сделает полный круг. Никогда он не думал, что время способно тянуться так медленно. Март… май… июнь… — считал он на пальцах. Девушка выйдет в августе, когда в саду, под густыми кронами будут цвести цветы.

Проходили недели, а он все не мог избавиться от непонятного беспокойства; беспокойство росло и как будто не собиралось его отпускать. Поначалу он спасался работой, с головой уходил в дела. Всякий раз, переступая порог суда, он чувствовал ту же безграничную неуверенность, которую ощутил единожды. Пытаясь как-нибудь успокоить непослушные нервы, он ходил вечерами гулять на окраину города, где темнели недостроенные бараки и шныряли бродячие псы с недоверчивыми глазами. Здесь он однажды признался себе, что в душе его все безнадежно смешалось. Прежде он твердо знал, что есть зло и что есть добро, а теперь это знание было утрачено… Труднее всего ему было смотреть в лицо тем, кто сидел на скамье подсудимых. Он старался не видеть их, но они упорно заглядывали ему в глаза, и с тем большим подобострастием, чем суровее он хмурил брови. Особенно эта девушка… у нее был какой-то удивительно чистый, бесхитростный взгляд, проникавший в самое сердце… Судья постоянно сталкивался со случаями, давным-давно описанными в учебниках. Попадались дела мелкие, незначительные; в них он видел такие болезни души человеческой, которые скоро и бесследно излечиваются; наказание состояло лишь в том, чтобы пожурить виновных, а затем отпустить их с миром. Нарушение закона тут — как бы лишь небольшой правовой изъян, своего рода прыщик, исчезающий от косметического вмешательства. Были более серьезные преступления, где требовались сильные лекарства — один-два года тюрьмы: за меньший срок душа не избавится от болезни. Далее следовали прочие: отпетые негодяи с твердым лбом и маленьким черепом, бледные жертвы порока, одержимые черной немочью, погрязшие в воровстве и обмане; затем — острозаразные больные, поджигатели, не ведающие сна и покоя от снедающего их внутреннего огня; грабители, взломщики, подобные разносчикам тифа; убийцы, эти страшные гнездилища чумы, помочь которым уже невозможно; наконец — рецидивисты, не поддающиеся никакому лечению прокаженные с незаживающими язвами, гниющими конечностями, почти потерявшие человеческий облик. Как он жалел их всех! Преступлениям их он всегда находил объяснение. Часто он испытывал страх перед ними; чувство было такое, будто он оказался в больничной палате, среди опасных больных, где любого — а значит, и его самого — отовсюду подстерегает коварная смерть. Врачи, приближаясь к таким больным, надевают перчатки, маску, халат, чтобы хоть как-то оградить себя от заразы. Для него же предохранительных мер не придумано. Он в суде носит ту же одежду, что и дома. Руки его, когда он касается страшных язв, не защищены резиновыми перчатками. И при этом он должен вторгаться в чужую жизнь и в какой-то момент — как ни больно ему самому и тем, кого он обязан лечить — наносить удар, решительно и без колебаний. Когда он думал об этой непосильной задаче, его брала дрожь. Он чувствовал: руки его — всего лишь слабые, обыкновенные руки обыкновенного, слабого человека.