Едва не бегом возвращаясь домой, он взглянул на окна своей квартиры. Там, как обычно, висели плотные занавеси.
Он ощутил облегчение; почему-то он ожидал увидеть нечто ужасное, совсем не то, что всегда, — например, открытые настежь окна, из которых доносятся плач и крики, — что-то такое, чего он не мог бы перенести.
Немка взяла шкатулку и подошла к кроватке. Слышно было, как щелкнула крышка и вылетел на пружинке чертик.
— Schau her, mein Katzerl![87] — сказала Анна. Но Иштванка не взглянул на нее, и она положила игрушку на стол.
Долго не было слышно ни звука. Анна не шевелилась; мать, сложив на коленях руки, смотрела на сына. Иштван стоял у окна, напротив, над бакалейной лавкой, была вывеска: «Кальмар и К°». Он долго размышлял о том, что знает лишь господина Кальмара, который в этот момент стоял в дверях лавки, возле мешка с фасолью, и кланялся, здороваясь с покупателями. Кто же скрывается под этим «К°»? Он вдруг заметил, что произносит эти глупые мысли вслух. Ладони его покрылись холодным потом.
Иштванка умирал. Его маленькое, слабое тельце боролось с огромной, безжалостной смертью, которая с одинаковой легкостью справляется и с трехлетним ребенком, и с семидесятилетним старцем. Спустя полчаса он скончался.
Тихий, крохотный, как воробышек, лежал на подушках Иштванка; не быть ему уже ни гусаром, ни артиллеристом, как предсказывал доктор Гашпарек, а только усопшим младенцем.
Однако лицо его изменилось. Маленький нос заострился, стал больше, отчего все лицо посерьезнело; лоб казался более выпуклым, чем при жизни; он выглядел зрелым, значительным, словно взрослый. Красный прыщик на верхней губе все еще пламенел. Но постепенно и он начал гаснуть, бледнеть.
Был момент, когда дом, казалось, сошел с ума. Хлопали двери и оставались распахнутыми, падали с грохотом стулья. Вилма с распущенными волосами бросилась на незастеленную кровать, Иштван стоял у двери, опершись о косяк.
Появился какой-то родственник, из тех, что обнаруживаются, лишь когда в доме покойник. Это был старый, очень любезный чиновник; он принимал соболезнования, обсуждал со служащими похоронной конторы подробности погребения — потому что родители едва сознавали, что вокруг происходит.
— Как они любили его!.. — говорил старик.
На похороны прибыли бабушка с дедушкой, в трауре, чинные, как и на свадьбе, потом на крестинах. Пролили на могилу внука чистые, тихие слезы.
Люди, способные плакать, счастливее тех, кто страдает без слез. На Иштвана с Вилмой больно было смотреть. У могилы они стояли, словно не в силах понять, что же такое случилось. И лишь в тот момент осознали все, когда, вернувшись домой, увидели мертвые комнаты с наполняющей их пустотой. Анна сложила в шкаф вещи Иштванки, его игрушки, затем собралась и уехала к себе в деревню, в Тироль. В квартире теперь совсем ничего не осталось. Ничего, что бы им было дорого, что держало бы их.
«Скорее, скорее отсюда», — думал Иштван, бродя по комнатам.
— Скорее отсюда, куда угодно, — сказала Вилма. Ей нестерпимо вдруг захотелось к своим, в родительский дом; в этой квартире она себя чувствовала будто в мертвецкой.
В эти дни Иштван и Вилма даже на четверть часа не оставались одни. Приходили с визитами родственники, знакомые, которым они вновь и вновь излагали печальную повесть о болезни их дорогого сыночка; даже губы у них немели от бесконечных бесед. Оказалось, вокруг живут неплохие, в сущности, люди. Целительное забвение, в первое время казавшееся невозможным, тем не менее близилось. Но прежде им еще предстояло ко многому привыкнуть. К пробуждению по утрам, затем к вечерам в пустом доме, к людным улицам, лавкам с игрушками, детским площадкам — и каждый раз с болью в сердце осознавать, что у них нет больше сына, и принимать мир так, как есть, без него.
Тяжелый вздох вырывался у них из груди; и потом они начинали думать, как жить дальше.
Им обоим необходимо было отвлечься, сменить обстановку. Вилма на время переехала к старой родственнице, Иштван снял номер в гостинице. Многое потеряв, они, однако, кое-что обрели. К ним как будто вернулась молодость с ее одиночеством, неприкаянностью, но зато и с ее свободой и независимостью. Ни о чем не надо было заботиться: ни о доме, ни друг о друге; питались они кое-как и могли распоряжаться собственным временем, как вздумается.
Адвокат передал Иштвану бумаги и сообщил, что развод их оформлен и узаконен.
— Теперь вы совершенно свободны, — сказал он.
Вилма тоже получила бумагу с решением о разводе. Эта новость ей показалась невероятной.
— А как же?.. — сказала она, словно намеревалась возразить адвокату.
— Все улажено, — прервал ее тот, — суд дал вам развод.
Дюла, который тем временем сдал свой экзамен, по прошествии года траура взял ее в жены.
Иштван редко с ними встречался.
У него началась новая жизнь, которая представлялась ему вернувшейся молодостью.
Дни его незаметно вливались в успокаивающе-беспорядочный ритм холостяцкого бытия; он легко растворился в том людном и шумном одиночестве, что подчас с лихвой заменяет семью. Познакомился со своими соседями, с лифтером, официантами, которые за несколько равнодушно-приветливых слов, за чаевые обеспечивали ему покой и удобство. Особых потребностей у него не было. Его поглощала работа, а после нее он наслаждался свободой, счастливой, неописуемо сладостной, безграничной. Все отношения с бывшей женой были прерваны. Иногда приходил какой-нибудь счет, еще за совместные траты, — словно призрак из прошлого. Он откладывал его в сторонку, до того времени, когда им предстояло встретиться для обсуждения незаконченных дел. Однако такие встречи случались все реже. Иногда он видел Вилму на улице, об руку с новым мужем, еще в полутрауре, но уже посвежевшую и похорошевшую. У нее был стойкий, жизнеспособный характер, она хотела забыть все и жить полной жизнью, она выглядела счастливой. Иштван был рад этому: ненависти к ней он никогда не питал.
О новой женитьбе он не думал. У него были один-два романа, но никакого следа в душе они не оставили. Молодость прошла. Утром, причесываясь перед гостиничным зеркалом, он смотрел на себя равнодушно, без боли и радости. В густой еще шевелюре поблескивала седина, как тотчас застывающий ноябрьский свинцовый дождь. Стремиться было особенно не к чему. Все, чего можно было достичь в общественном положении, в жалованье, да и в любви, он достиг. По службе едва ли удастся подняться выше. Та высокая должность, куда он карабкался на протяжении долгих лет, была последней ступенькой, никто оттуда его не столкнет, но и дальше уже не взобраться.
Служба стала его утомлять, он все более погружался в какое-то сонное равнодушие. Он сумел бы прожить и на свое состояние, но боялся грозящего одиночества. И со временем перестал думать, как изменить свою жизнь.
Свободное время он проводил с друзьями: они ходили в театр, затем собирались в клубе, ужинали. Когда-то в молодости Иштван был страстный игрок. Годами, бывало, он, что ни вечер, проводил за карточным столиком. Он еще помнил, как ровно в шесть, когда в клубе начиналась игра, нервы его, где бы он ни был, сами собой напрягались и весь он дрожал от желания окунуться в болезненный хмель азарта. Поначалу он с этим боролся. Но потом сдавался безоговорочно, и страсть, как парализующий волю яд, быстро овладевала всем его существом.
Теперь, когда он снова взял в руки карты, азарт, словно вернувшаяся болезнь, стремительно завладел им и приковал к столу; вся решимость его и воздержание безвозвратно исчезли. Но за картами он отдыхал. Когда начиналась игра, стрелки часов останавливались, времени более не существовало.
Ничто на свете не дает забвения надежнее, чем зелье, которое варят на этой ведьминой кухне. Люди, на улице не способные обменяться друг с другом и парой слов, здесь часами самозабвенно играют, как дети в песке. Они живут этим; обыватель понять их не может. И нельзя сказать, чтобы они внушали отвращение; настоящий картежник не себялюбив. Деньги для него не цель, а средство, проигрыш или выигрыш — только перст судьбы, указующий, далеко ли он может зайти в риске. Он мечтает об огромных деньгах, но затем лишь, чтобы постоянно удовлетворять свою страсть. И когда он спускает все до последнего, не бедность страшна ему, а сознание неудачи и горечь, что дальше играть невозможно. Таким игроком был и Иштван.
Он выигрывал и проигрывал немалые суммы; они примерно покрывали друг друга. Но карты сообщали жизни иную, романтическую окраску, как некогда, в юности, первая большая любовь. Он верил в потусторонние силы и ценил азарт более жизни. Это волшебным светом озаряло его будни, серые утренние часы и однообразные вечера. Игра не прекращается, когда мы встаем из-за карточного стола: мозг продолжает работать, мешая красную и черную масти. Так было и с Иштваном: он продолжал играть и не держа в руках карт. Даже людей он делил на масти. Они представлялись ему хорошими и дурными, приятными и неприятными, счастливчиками и неудачниками; он узнавал их по тайным приметам. Он начинал шаг с правой ноги — потому что другие обычно ступали с левой. Иногда у него возникали навязчивые желания. Неодолимая сила вдруг заставляла его остановиться на улице и незаметно коснуться, например, стены дома, мимо которого он проходил.
В последнее время он стал проигрывать. Друзья, видя, что счастье ему изменило, уговаривали его бросить карты. Но он продолжал играть и спускал все больше и больше.
— Когда ты бросишь? — спрашивали его.
— Завтра, — отвечал он, а на другой день снова садился за столик.
Жизнь его протекала однообразно. Спал он плохо, часами лежал в постели с открытыми глазами, слушая шум дождя на крыше гостиницы. Заснув к утру часа на два, вставал, пил крепкий чай с ромом, выкуривал сигарету и уходил, часто даже не умываясь. Вечером, собираясь идти в клуб, брился, тер спиртовым раствором лоб, надевал свежую, накрахмаленную сорочку с бриллиантовыми запонками. Под цветными лампами карточного зала он появлялся собранным, свежим, неотразимым. Его ждали; игра начиналась. Он обычно сдавал банк. Против него находился крупье, который широкой лопаткой сгребал тысячные банкноты, серебряные и золотые монеты — или выплачивал выигрыш, всегда с холодным и равнодушным лицом. Вокруг, в густом сигарном дыму, сидели прочие игроки, знакомые и незнакомые, худые и т