Избранное — страница 75 из 97

Особенно невыносимыми были воскресенья. Люди вокруг, освобождаясь на сутки из рабства обязанностей, пытались изо всех сил веселиться, хотя на их лицах была написана безнадежность, — и к вечеру уже тосковали по тем цепям, которые проклинали в течение всей недели. В воскресенье Иштван на время оставил занятие, ставшее столь привычным. Он искал знакомых на улице, но все куда-то разъехались. От скуки он отправился навестить Дюлу.

Тот был дома, сидел за столом среди циркулей и линеек и работал.

— Как дела?

Дюла весьма удивился, увидев его; он провел гостя в салон, усадил, предложил сигару. И затем лишь ответил на вопрос.

— Спасибо, — сказал он неуверенно. — Много работать приходится. Вилма пишет каждую неделю, у нее все в порядке, купается, ходит на какие-то процедуры.

— Так… — произнес Иштван. — Я слышал, ты получил какой-то большой заказ.

— А, — ответил Дюла. — Оказалось, мы рано радовались. Результат будет лишь через несколько лет. Правда, тогда уж наверняка.

— Я рад за тебя, — сказал Иштван, чувствуя, что говорить больше не о чем.

Он посидел еще с четверть часа, ощущая тяжесть в груди и пустоту в голове. Что, если взять и рассказать все Дюле? Объяснить, почему он к нему пришел; хоть кому-то поведать, как они страдают: он и Вилма. Дюла и так ведь все знает… Но, взглянув в лицо Дюле, который сидел настороженный и холодный, он подавил в себе это желание. Нет, едва ли Дюла поймет его правильно… едва ли поймет вообще. Говорят, он довольно ограниченный человек, дальше линеек и туши кругозор его не распространяется. Да и выглядит он не слишком счастливым; видно, жизнь и его потрепала.

Вновь оказавшись на улице, он корил себя, что едва не сделал огромную глупость. В хмуром, предвещавшем дождь небе ползли тяжелые сернисто-желтые облака; было нестерпимо душно. Иштван брел, куда его несли ноги. Лишь перейдя мост, он осознал, что шагает по улицам Буды; потом вновь оказался в Пеште, в толпе горожан, возвращающихся с прогулки, с букетами цветов в руках.

Вдруг он замер как вкопанный.

Перед ним сияла табличка с золотыми буквами — табличка Гашпарека. Доктор все еще жил на прежней квартире. Рядом была бакалейная лавка «Кальмар и К°». А напротив стоял пятиэтажный дом, на втором этаже которого они жили когда-то с Вилмой. В чистом подъезде, обрамленном кафельной плиткой, уже горел свет.

Он поднялся по лестнице, и, не думая, зачем делает это, позвонил в дверь их бывшей квартиры. Вышла горничная в черном платье с белым передником; она сообщила, что господ нету дома, они проводят лето на Балатоне. Иштван только в этот момент осознал, что он чужой в этом доме и ему нечего здесь делать. На минуту он растерялся, но, собравшись с духом, солгал, будто слышал, что квартира эта сдается, и даже сослался на какого-то своего друга. Горничная ему поверила.

Иштван осматривал комнаты, будто прицениваясь, интересовался их достоинствами и недостатками. Он вошел в прежний свой кабинет. Здесь стояла английская мебель, комфортабельная, громоздкая. Нынешние жильцы, очевидно, были людьми состоятельными.

— Это вот салон, — объяснила горничная, зажигая свет в комнатах. — Это спальня. Светлая, много солнца.

— Так… А это?

— Это столовая.

Иштван стоял в бывшей детской.

Он едва смог узнать ее; новая, незнакомая мебель изменила ее облик: середину комнаты занимал огромный обеденный стол, у стены высился массивный буфет с резными украшениями. Иштван долго стоял в ярком сиянии электрических ламп, оглядываясь по сторонам. Слишком много света вокруг. Тогда они зажигали всего одну лампу, чтобы свет не резал больному глаза.

Лишь большие белые окна выглядели по-старому. Отсюда, из этих окон, он смотрел на снегопад, первый снегопад в его жизни, первый и последний. А затем случилось все это. Иштван поискал взглядом место, где находилась кроватка с сеткой. Тогда они придвинули к ней столик, принесли его из другой комнаты, чтобы было куда ставить лекарства; потом на этот столик профессор положил шприц. Иштван так ясно видел сейчас лицо сына, что легко мог бы нарисовать его. Сначала оно было красным от жара, затем побледнело, стало очень серьезным, покорным… и лишь потом заострился носик, а милый, умненький лоб стал большим и выпуклым…

Он прошелся по комнате, словно желая измерить ее шагами. Она показалась ему маленькой. В памяти она почему-то осталась совсем не такой. Раза в два больше, по крайней мере. Ему представлялось, что здесь было много места — как на сцене, где играют трагедию. Удивительно, как обманывают человека чувства.

Иштван зажмурил глаза и спросил:

— А детей у них нет?

Горничная, провожая его до дверей, сказала:

— Квартира очень хорошая.

— Да, — ответил Иштван, — вполне подходящая. — И едва не улыбнулся, заметив, что употребляет не свойственное ему выражение.

— Вполне подходящая, — повторил он.

Попрощался и, удивленно качая головой, ушел.

10

«Сколько же это будет еще продолжаться?» — думал он.

Вилма не дождалась конца лета.

Спустя две недели она мчалась на скором поезде через Алфёлд, который столько раз видела из окна вагона, что, казалось, знает тут любой семафор, любой верстовой столб. Мимо мелькали поля, степные колодцы с журавлями, пасущиеся стада, болота, колючие заросли, васильки и дикие маки. Тучное лето дремало в желтом венце из колосьев и дынных плетей.

Всю дорогу она простояла возле окна. Ветер трепал ее волосы, осыпал пылью и копотью.

Когда она посмотрелась в зеркало на стене купе, оттуда глянуло почти чужое лицо — в морщинах, подурневшее, постаревшее.

В Будапеште лил дождь. Холодные, грустные капли падали с веток деревьев, давая понять, что лету конец.

— Я не могла больше, — сказала Вилма Иштвану, — в провинции просто невыносимо. Целыми днями я только скучала да зевала, а ночью почти не спала от жары. Там балы, благотворительные концерты, катанье на лодках по озеру — все как прежде. Ужасно. Я едва дождалась, пока мы поговорим. Чем ты тут занимался?

Впервые с тех пор, как они развелись, она обратилась к нему на ты. И это так естественно прозвучало, что он даже не удивился. В ее голосе было что-то такое, от чего ему стало тепло на душе.

— Чем занимался? — переспросил он. — Ничем.

— А что ты намерен делать?

— Ничего.

— Давай заключим мир, — храбро сказала Вилма.

— Мир? Я давно, очень давно заключил мир с тобой.

Вилма расплакалась. Она плакала долго и тихо, не вытирая слез: пускай они катятся по лицу, пускай соленая влага прочерчивает борозды на щеках. Уже несколько лет ей не плакалось так хорошо. Иштван, не утешая ее, смотрел и ждал, пока она успокоится.

— Теперь все в порядке, — сказала Вилма со слабой улыбкой. — Я тоже не сержусь на тебя и никогда не сердилась. Я могу признаться тебе: ты — моя единственная отрада, и если мне еще стоит жить, то для того лишь, чтоб говорить с тобой, чтоб рассказывать тебе все, что придет в голову. Там, в провинции, я однажды подумала даже — был такой страшный момент… а не положить ли конец всему этому? У отца есть пистолет… Но я не решилась. Этого тоже делать не стоит. Если ты будешь рядом и пообещаешь, что не станешь смотреть на меня так — ты знаешь как, — тогда есть смысл жить.

— Милая, — сказал он и погладил ей руку, — я ведь этого и хотел. Разве так не лучше?

— Лучше. Конечно, лучше. Я теперь снова дышу. Я опять могу жить целую неделю. До свидания, будь счастлив.

Однажды Иштван смотрел, как она сидит, положив на стол голову. Ему стало ее бесконечно жаль. В недвижном ее страдании было что-то древнее, благородное. Она сейчас походила на свою мать.

— Я подурнела, правда? — сказала она.

— Что ты. Совсем нет, дорогая.

— И постарела, — добавила она горько.

Иштван взглянул на нее и увидел, что некогда гладкий лоб ее теперь весь в морщинах, от крыльев носа ко рту идут две глубокие складки, словно каналы для слез. Волосы поредели. На висках, среди белокурых локонов, появились седые прядки. Цвет волос стал каким-то зеленовато-серым. У Иштвана сжалось сердце. Он наклонился и поцеловал ее руку, лежащую на столе.

— Нет, — сказал он, — ты очень красива, Вилма. Так красива, как никогда.

— Ты такой добрый…

— Знаешь, — добавил Иштван, — сейчас я бы взял тебя в жены. Но поздно.

— Да, слишком поздно.

— Нам бы с этого следовало начать. Когда-то давно я был знаком с одним русским, каким-то беженцем; он жил очень бедно; я с ним часто встречался. Он однажды рассказывал: мужики не знают такого слова — «люблю». Они говорят: «жалею». И это значит — «люблю».

Она подняла на него счастливый взгляд.

— Я никогда тебя не обманывала, даже когда была помолвлена с Дюлой. Я всегда оставалась честной.

— Да, — задумчиво продолжал Иштван, — так прекрасно было бы… но — как бы это сказать? — мы перепутали очередность. Брак — это то, что действительно можно назвать так; не начало, а завершение, трагическая необходимость. Вступать в брак можно тогда, когда он уже существует. А все прочее — лишь игра, развлечение. Обречен на несчастье тот, кто решает жениться лишь потому, что так надо, и совершает такую попытку, и чего-то от этого ждет.

— Может быть, мне развестись? — размышляла вслух Вилма.

Но потом сама же махнула рукой:

— Нет, Дюла привык ко мне. Он любит меня. И я тоже его люблю. Развестись невозможно. Ты сам понимаешь, что невозможно.

11

Шли годы. Мало что изменилось за это время; почти ничего.

Дюла спустя два года получил-таки долгожданные деньги. Теперь они с Вилмой не бедствовали: ходили в оперу, ездили за границу, на воды.

Через десять лет Вилма снова справляла траур: скончались ее родители, сначала аптекарь, потом и его жена. Обоим было уже за семьдесят. Дочери схоронили их с почестями и долго оплакивали. Длинный беленый дом, где они провели молодость, был продан; однако, как оказалось, на нем висело столько долгов, что на покрытие их ушло почти все наследство. «Проплясали наследство», — шептались в городе.