Избранное — страница 79 из 97

Теперь уже не листья, а эта девушка завладевает моим вниманием. Еще никогда меня не спрашивали, можно ли сесть на уличную скамейку. Вопрос озадачил меня. В конце концов, скамейка принадлежит всем. Уличная скамейка — вот уж поистине общественная собственность. Я могу читать на скамейке газету, могу чистить ногти, или есть виноград из бумажного кулька. Могу растянуться на ней солнечным днем и похрапывать в свое удовольствие. Могу, если вздумается, пустить себе на скамейке пулю в лоб.

Так почему же эта девушка спросила позволения сесть? Едва я услышал ее милый, скромный голос, как сразу решил, что она служанка. Теперь я окидываю ее взглядом и еще больше утверждаюсь в своей догадке. У нее загрубевшие от домашней работы руки, которые она старается спрятать. В голове мелькает мысль, что она, верно, жаждет приключений. Ну конечно же. А ведь нет ничего проще, чем исполнить ее желанье. Я мог бы заговорить с ней. Развлек бы ее на славу, да и сам на славу развлекся. Мог бы признаться ей в любви. Попросил бы тут же ее руки.

Но только она совсем другого приключения ищет в этот свой праздничный выходной. Ей хочется как равной, не обнаруживая своего положения, посидеть на одной скамейке с «господами». На этот раз в господах оказался я. Трогательно неловким вопросом, можно ли сесть, она хотела показать мне, что знакома с хорошими манерами, а желанием скрыть, кто она такая, по сути дела, сообщала, что она служанка. Значит, как раз этого я и не должен видеть. Не нужно придвигаться к ней. Это разрушило бы очарование, все испортило. Я тоже должен притвориться.

И я делаю в угоду девушке все, что в моих силах. Ни единым движением не выдаю того, что догадываюсь, кто она. Изображаю смущение и нерешительность. Время от времени поглядываю на нее робко и просительно, а потом опять смотрю в сторону. Долго, очень долго сидим мы так в счастливом единении. Роковое, непреодолимое расстояние, разделяющее нас на скамейке, не уменьшается. Над нами кружат неистовые страсти бульварных романов.

Иногда я со сладостной небрежностью кладу на подлокотник усталую руку, в жилах которой течет голубая кровь едва ли не со времен крестовых походов. Я воображаю, что я граф, тот самый достойный лучшей участи граф, который испытал в жизни столько, ах, столько разочарований. А девушка воображает себя юной графиней…


1929


Перевод С. Солодовник.

РУССКИЙ

1

Вот что рассказал мне мой русский друг.

Два года тому назад пришел ко мне как-то летом мой соотечественник, эмигрант. Это был высокообразованный человек, выдающийся юрист, когда-то член московского кассационного суда.

В то время он работал на небольшом заводе в окрестностях Будапешта, сдельно, на почасовой оплате. Хотя ему шел уже седьмой десяток.

Войдя ко мне, он сел. И сказал:

— Вот, пришел объявить тебе: я женюсь.

— Ты, дружище? — не скрыл я удивления, косясь на его убеленную сединами голову.

— Да, я, — кивнул он, улыбаясь, но тут же лицо его помрачнело. — Знаешь, сынок, не хотелось бы мне в час смерти быть одному. Жить одному плохо. Но одному умереть, в одиночестве встретить час смерти еще хуже.

Против этого печального довода у меня не нашлось слов.

Он тоже помолчал немного. Потом рассказал, что познакомился с одной девушкой, она из Вены, работает на том же заводе. Ее-то и берет он в жены.

Женившись, он меня с ней познакомил.

Это была приятная белокурая женщина, намного моложе его, сама простота и непритязательность.

Когда-то и она видала лучшие дни. Родом она была из зажиточного венского семейства.

Я говорил с нею немного. Однако глаза ее так и лучились добротой, самопожертвованием, они откровенно признавались в том, что замуж она пошла из душевного сочувствия: ей хотелось скрасить последние годы старого моего друга.

2

И они жили себе, поживали, как и все подобные им рабочие люди, которых свела судьба на чужбине.

Рано утром вместе шли на завод, вечером вместе возвращались домой. Дома пили чай, беседовали.

Женщина не знала по-русски ни словечка. Но ее муж владел немецким как родным. Языком их бесед стал немецкий.

Во всяком случае, друг друга они понимали. Быть может, были даже счастливы.

3

Этой осенью старику внезапно стало худо: он упал прямо у станка, на заводе, и его на «скорой помощи» доставили в бесплатную больницу.

Прогнозы врачей были не слишком обнадеживающи. Единственным желанием больного было вернуться домой. Домой, только домой. Пусть не в тот город со множеством златоглавых церквей, но хотя бы в свою маленькую квартирку — комнату с кухней — на окраине Будапешта. Он надеялся, что там ему станет лучше.

Жена, которая зарабатывала жалкие гроши, привезла его домой. И ухаживала за ним так, как в нынешние времена ухаживают очень редко. Такое увидишь разве что в душещипательных кинофильмах.

Она даже на завод перестала ходить, махнув рукою на то, что потеряет там место. Неотлучно сидела возле постели мужа, давала ему лекарства, меняла днем и ночью компрессы.

4

Однажды утром она мне позвонила, попросила приехать немедля.

Встретила в дверях кухни, заплаканная.

— Он не хочет понимать меня, — пожаловалась она сквозь рыдания. — Что ему ни скажу, знай трясет головой и кричит что-то по-русски, все только по-русски. Ума не приложу, что это с ним.

Я подумал, что мой старый друг уже без сознания и просто бредит.

Однако, едва он увидел меня, признал тотчас. Радостно поздоровался.

— Ох, наконец-то ты здесь, сынок, — сказал он. — Садись поближе, вот сюда, на кровать.

Он схватил мою руку.

— Понимаешь, — подавленно и таинственно, словно престарелый ребенок, зашептал он, — она не желает меня понимать. Прошу молока — она приносит воды. Говорю: отдерни занавеску, мне хочется видеть солнце, — она угощает меня супом. Прошу уйти — она подходит, зову — уходит. Делает из меня идиота. Спроси у нее, почему она мне не отвечает, почему не хочет понимать меня?

Я пробормотал что-то невнятное. Объяснить ему ситуацию не решился.

Он был уже в тех сферах, где нас покидает всякое притворство, все то, чему обучились мы в течение жизни, что вобрали в себя постепенно и остается лишь то, что дано нам от роду, что в нас истинно.

Я сидел, сжимал его руку, говорил о делах минувших дней.

Когда он немного успокоился, я поправил ему подушку и ушел.

5

Несколько дней спустя его жена опять позвонила мне по телефону. С ужасом рассказала, что муж ее становится все беспокойнее и нетерпеливее, ругает ее, что-то просит, а что — неизвестно, и беспрерывно кричит.

Я помчался к ним на таксомоторе. Но я опоздал.

Мой старый друг недвижимо лежал на кровати с открытыми глазами и широко отверстым ртом, словно только что вырвался из него последний крик, — крик, какого не поняла его жена и который мы никогда уже не поймем.

Что мог сделать я, опоздавший переводчик?

Я закрыл ему глаза. Перекрестил по православному обычаю и прочитал над ним заупокойную молитву.

Бедняга, умер он все-таки в одиночестве.


1929


Перевод Е. Малыхиной.

TAILOR FOR GENTLEMEN[89]

1

Зеленый курортный городок в горах Австрии напоминал изумруд. По утрам моросил солоноватый, пропитанный смолистым ароматом дождь, в полдень темную хвойную стену прорезали ослепительные лучи солнца и начинало нещадно припекать, вечер же приносил с гор ледяное дыхание зимы.

Бошан пробыл на курорте с месяц, когда однажды, золотисто-солнечным днем, в аллее, усыпанной мелким гравием, услышал обращенное к нему приветствие по-венгерски:

— Мое почтение, господин учитель.

— Ба, неужто это Вили! — воскликнул Бошан. — Сервус, Вили. Как тебя сюда занесло?

Темно-русый юноша вспыхнул до корней волос от счастья, что бывший учитель обратился к нему на ты.

— Да вот, отдыхаю здесь, — пояснил он. — Вчера ночью приехал. А вы, господин учитель, тоже проводите здесь каникулы?

— Только июль месяц.

Бошан взял под руку стройного, симпатичного юношу и позволил проводить себя до соснового бора, где обычно прогуливался часок после обеда.

Они шли друг подле друга: учитель — в строгом черном костюме, с черным галстуком и в черной шляпе, а молодой человек облаченный в светлые, радостные тона: в белых брюках, в спортивных туфлях на белой резиновой подошве и с непокрытой головой. Рубашка из шелка-сырца шуршала на нем, легкая, как воздух, как колыханье ветерка.

Бошан снял свою широкополую фетровую шляпу. На висках его отчетливо проступали залысины, в последние годы все упорнее подбиравшиеся к макушке.

Собеседники предавались воспоминаниям, и беседа их текла живо и непосредственно, так как Бошан был далек от зазнайства и в его присутствии всякий чувствовал себя раскованно. Он улыбался, кивал, и голова его мягко покачивалась на длинной, тощей шее.

Стоило молодому человеку напомнить ту или иную подробность, и усталое, нервное лицо учителя светлело, точно солнце проглядывало сквозь тучи.

2

Вили испросил разрешения сесть за круглый стол подле учителя.

К обеду он переоделся в светло-бежевый костюм — цвета кофе, обильно разбавленного молоком. После обеда показался в другом костюме — густо-коричневого оттенка. А вечером, к ужину, юноша облачился в горохово-зеленый костюм с темно-зеленым галстуком в тон и платочком светло-зеленого шелка в нагрудном кармашке.

— Какие изумительные у тебя костюмы, Вили, — заметил Бошан. — Кто тебе шьет?

— Шрайнер.

— Шрайнер? — переспросил Бошан. — Что это за портной?

— Неужели вам не доводилось слышать? Лучшая белварошская[90]