Избранное — страница 8 из 97

огилы их общество ежегодно возлагало венки, Кёрнеи произносил речь, и барсы — совсем котята и уже матерые — плакали от умиления, сознания, что вот до седых волос не уронили, не посрамили своего звания.

Для каждого найдя какое-нибудь теплое словечко, Балинт Кёрнеи устроился среди них и уже поднес было пивную кружку к губам, как вдруг заметил Акоша, давнего своего собутыльника, приятеля еще юношеских лет. Ба! От неожиданности Кёрнеи чуть со стула не свалился и помахал Акошу рукой.

— Сервус[16], старина! — крикнул он ему через весь зал, как водится в провинции.

— Сервус, сервус.

Все связи между ними, собственно, уже порвались. Иногда пришлет только Кёрнеи куропаток или диких уток, поохотясь у себя в имении.

Тем не менее оба обрадовались при виде друг друга.

Компания, услышав обмен приветствиями, примолкла и обратила лица к своему обожаемому председателю, который принялся им что-то растолковывать — с кем поздоровался, наверно. Некоторое время барсы почтительно, хотя не без тайного сожаления взирали на одинокую супружескую чету. Кёрнеи встал и направился к ней.

— Добро пожаловать, Акошка, — еще не доходя, прогремел он, поцеловал руку супруге и, обмениваясь с Акошем рукопожатием, прибавил со смехом: — Это в анналы надо занести. Какими судьбами?

— Да вот, обедали, — ответил Акош и начал путано что-то объяснять.

— Эх ты, — перебил его Кёрнеи, грозя пальцем, — старый барс, а изменил, совсем нам изменил. В клуб-то почему хоть не заглянешь?

— Да я, знаешь… Не пью, не курю, в карты не играю. Вообще постарел, — подумав, добавил он.

Оба кивнули понимающе и крутнули пальцем над головой, показывая, какую время выбрило тонзуру.

Поболтали о том о сем, припомнили знакомых, былые кутежи. Но Кёрнеи уже звали назад, к столу. Пришлось извиниться. Да и Вайкаи было уже пора.

Потихоньку выбрались они на улицу.

Ночью где-то прошел дождь и томительная жара спала. Солнце мягким, ласковым светом заливало все вокруг. Акош выпрямился, вздохнув полной грудью и ощущая приятное тепло во всем теле. Это началось пищеварение: съеденный обед оказывал свое действие, отдавая живительные соки организму.

Пробужденное ими в ресторане любопытство и здесь их окружило. На них оборачивались. Ничего особенно странного в них не было, просто были они как-то не к месту, вроде тех старых диванов, которые стоят себе обыкновенно в комнатах, а на вольном воздухе, куда их раза два в год выставляют проветрить, производят чудно́е впечатление.

Шли они чинно, не торопясь, по чисто выметенному асфальту с выложенными клинкером обочинами, раскланиваясь со всеми встречными, которые словно приветливей стали с ослаблением жары. Шли себе, отдаваясь покойному предвечернему настроению.

Колокольный звон. Бим-бам… В Шарсеге колокола почти не умолкали. То к заутрене звонили, то к вечерне, то за упокой. Особенно часто бывали похороны. На улице Сечени три лавки торговали гробами и две — каменными надгробиями. Кто попадал сюда впервые и слышал колокольный перезвон, видел эти лавки, мог, пожалуй, подумать, будто главная забота тут — не жизнь, а смерть. Однако лавочники, восседавшие рядом с надгробиями и гробами и, как все торговцы, фанатично верившие, что именно их товар потребен человечеству, благополучно жили в этой своей счастливой слепоте — и даже наживались, в барском достатке содержа семьи и растя детей. Акош заглянул в одну такую лавку. Рядами выстроились там металлические гробы всех размеров и детские гробики. Но хозяин спокойно покуривал сигару, хозяйка почитывала газету, ангорская же кошка умывалась, сидя в деревянной гробовой крышке. Все выглядело вполне благопристойно.

На аптечной вывеске мирно поблескивали в солнечных лучах, которые причудливо преломлялись во всех склянках, и золотые буквы «Прибоцаи», и покровительница его, попирающая змею пречистая дева, и бок о бок с ней — язычник Эскулап. Все дружно сияло.

Сияли и прочие ужасы. Во всем блеске представала, например, витрина магазина «Медицинские инструменты»: серебряные пинцеты, резиновые перчатки, складные операционные столы и анатомический муляж, который на общее обозрение выставлял свои стеклянные глаза в синевато-алых прожилках, кровавое сердце и вскрытые череп и живот, где петляли кишки и темнела печень с зеленоватым желчным пузырем. Прежде они никогда не осмеливались взглянуть на это, но сегодня отважились. Страшно — но интересно.

А остальные витрины — как все они кричали, звали, обещали! К нам, сюда пожалуйте: вот они, блага жизни; покупайте новое, с иголочки вместо старого, изношенного. Шелковые кошельки, соблазнительно раскинутые бархатные и шерстяные ткани, трости и носовые платки, обвитые ленточками флаконы, трубки и мундштуки, сигареты с золотым обрезом и хрусткие сигары.

Перед «Вейсом и Товарищем» остановились полюбоваться чемоданом из свиной кожи. Замок английский, патентованный: не сравнить с тем, что на их потертом матерчатом. И еще сумочка из крокодиловой кожи: от нее глаз не могла отвести жена. Ну что за прелесть, просто чудо. Акошу пришлось ее окликнуть, чтобы двинуться дальше.

У Вайны посреди пеналов и тетрадей в витрине стояли книги, изрядно уже повыцветшие на знойном солнце. После архаического стиля дворянских грамот старик почувствовал себя просто скандализованным всеми этими пештскими литературными новинками. Дьявольски оскаленные физиономии, обнаженные мужчины, исступленные женщины с распущенными волосами смотрели на него с экстравагантных обложек модных поэтических сборников.

Несколько раз перечитал он напыщенные, псевдосовременные заголовки: «Наперегонки со смертью», «Во тьме жизни», «Хочу тебя, Аспазия!» Жена, улыбнувшись, подтолкнула мужа, но тот лишь плечами пожал: бывает же такое на свете. Скорее странно, чем забавно, а впрочем, любопытно, ничего не скажешь.

Дома они, надев шлепанцы, присели перевести дух. Слишком уж много всего за один раз.

Солнце еще не зашло. Они отворили окна, и золотые пылинки заплясали в легком ветерке, потянувшем по квартире. Во дворе грязный, оборванный сынишка Вереша Дюрка жевал щедро залитую солнцем хлебную корку: казалось, он слизывает с нее густой мед. Издали донеслись звуки цыганских скрипок. Старики прислушались.

— Играют, — сказала мать.

— Да, гуляют где-то.

— «Черепичной крыши нету…» Слышишь?

Когда стемнело, Акош достал из почтового ящика столичную газету.

Выписывал он только одну, которую получал еще его отец. Подписка эта стала семейной традицией, потому что во время оно газета горой стояла за права венгерского дворянства. С тех пор в чьих руках она только не перебывала, совершенно переменив направление, и узнать ее стало невозможно. Теперь в ней провозглашалось прямо противоположное тому, что когда-то принесло ей славу и победу. Но старик ничего этого не замечал.

С прежним уважением отзывался он о «своей» газете и, разорвав бандероль, с серьезной, почти благоговейной миной углублялся в чтение. Если ж в статье вдруг почему-нибудь порочились его собратья и задевалось дворянское сословие, думал, что чего-то не понял, и, покачивая головой, но не желая перечить, листал рассеянно дальше. К статьям он поэтому поостыл и перестал их читать, перейдя на смесь, траурные и брачные объявления. Но потом забросил и это, неделями не раскрывая газеты. Номера ее так и валялись на столе нераспечатанные.

Сегодня же, встав поздно и даже после долгой ходьбы не ощущая никакой сонливости, опять взялся за нее.

Только видно плохо. Люстры у Вайкаи висели высоко, под самым потолком. Кроме того, из четырех лампочек три выкручивались, чтобы сэкономить на электричестве. На остальное денег вылетало куда больше; но тут экономия соблюдалась неукоснительная, так что передвигались вечно ощупью, впотьмах.

— Не вижу ничего, — пожаловался Акош.

— А ты возьми лампочки подкрути.

Акош взобрался на стол и подвинтил их. Зажглись все четыре. Мягкий, ровный свет разлился в комнате.

— Как весело стало, светло! — воскликнула жена.

— Да, читать можно.

Старик водрузил на нос очки и принялся читать вслух.

— «Вторичное разбирательство дела Дрейфуса. Подсудимый перед реннским военным трибуналом». Это тот капитан французской армии, знаешь, о котором было столько разговоров. Секретные документы выдал немцам. Обвиняется в измене родине и за свое преступление должен опять предстать пред судом. Пишут, смертный приговор ожидается.

Это не заинтересовало жену.

— «Император Вильгельм в Эльзас-Лотарингии».

— Германский император?

— Ну да, объявить поехал, что эта провинция была и будет немецкой.

— Эльзас-Лотарингия?

— Ну та самая, мать, которую они в тысяча восемьсот семьдесят первом назад отобрали у французов. Эх, какими мы тогда еще были молодыми. Мне только тридцать исполнилось.

Акош улыбнулся; жена тоже, с нежностью положив на его руку свою.

— Лишь бы опять не было войны, — вздохнула она.

— Немцы и французы — они до сих пор друг друга недолюбливают — объяснял Акош. — Но, похоже, поладят все-таки в конце концов.

Вести из-за рубежа стекались в комнату, электричеством заряжая воздух, в котором они жили, втягивая в бурлившую в мире жаркую, ожесточенную, но и небезынтересную, небесславную борьбу. Не очень-то они в ней разбирались, но все же чувствовали, что не совсем одни. Миллионы и миллионы точь-в-точь так же боролись за свое существование. И бои эти прорывались сюда, к ним в дом.

— «Стрике», — прочел Акош. — Это английское слово. Выговаривается: «страйк». Рабочие отказываются работать.

— Почему?

— Потому что не хотят.

— А почему их не заставят?

Акош пожал плечами.

— Вот, послушай, мать, — ответил он уклончиво, поправляя очки на переносице. — В Бразилии пять тысяч забастовало. «Работодатели наотрез отказались удовлетворить требования рабочих».

— Бедные, — сказала мать, сама не зная, кого ей жаль: рабочих или работодателей.

В остальном как буквально каждый месяц: опять открыли верный способ излечения туберкулеза, что, бесспорно, доказательство прогресса.