Последнее время, когда случается заговорить о кувшине, сама замечаю, что просто тараторю, словно затверженный урок. Время идет, слова как-то изнашиваются. И уже перестаешь чувствовать, что́ стоит за ними. Ищешь какие-то новые слова, только бы не употребить прежние, избитые, да эти-то новые подчас будто неживые, пустые, фальшивые.
Ну, во всяком случае, если вспомнишь, прерви меня тотчас. Как подумаю, что рассказываю какую-нибудь историю во второй раз, становится не по себе. Так сразу и вспыхну — боюсь, что надо мной посмеются. Хотя, казалось бы, ну чего же стыдиться? Ведь решительно все только про то и говорят, что с ними случалось. О другом-то говорить трудно. А краснеть оттого, что мы ошиблись в выборе слушателя и он уже знает нашу историю, — просто глупость. Собственно, тут можно досадовать лишь на то, что рассказ наш недостаточно артистичен. Разве не так? И все-таки мне было бы неприятно…
И еще одно обещай мне. Надоест — скажи сразу. Рассказ-то длинный. Договорились? Ну, хорошо. Попробую.
Словом, был у нас кувшин, китайский кувшин из белого фарфора. Вот такой высокий. Мне по грудь, веришь, вот досюда. На старой нашей квартире он стоял в самом темном, заплесневелом углу — я тебе про тот угол в прошлый раз рассказывала, — в столовой возле окна, справа. Нет, ты этот кувшин не видела. Не могла видеть. В нынешней квартире его уже нет.
Это была фамильная реликвия. Мой муж унаследовал кувшин от дядюшки из Шопрона, а тот, когда-то давным-давно, от своего венского родственника. Единственное, что мы получили в наследство. Единственная вещь, не заработанная нами в поте лица, доставшаяся просто так: это было сокровище, легендарное сокровище в нашей не менее легендарной нищете.
Сказать откровенно, он и не подходил к нашей жалкой обстановке. Я набросила на него какую-то салфетку, поставила на салфетку небольшую лампу. Но зажигать ее не любила — она не только кувшин освещала, но и бедность нашу тоже. Слишком уж он выделялся на этом фоне, что правда, то правда.
Я его очень любила. По утрам, смахивая пыль, подолгу разглядывала. Кувшин был расписан множеством ярких картинок — пестрые, совсем разные сценки. Какие? Ну, например, Желтая река, через нее огромный каменный мост из красного кирпича. Потом фарфоровая башня в Нанкине, восьмиэтажная, с двумя колокольчиками на каждом этаже. Или угодливо кланяющиеся мандарины под громадными зонтиками в темно-лиловых своих кимоно, в темно-бордовых шароварах, а в повозке у рикши — тоненькие дамы, выставляющие напоказ свои исковерканные крошечные ножки в узеньких лаковых туфельках. Луга, усыпанные крошечными цветочками, сливы в цвету. Узкоглазый Будда, равнодушный, глядящий в никуда, сложив на коленях тяжелые руки. Драконы, чудища с кошачьими глазами и оленьими рогами, обезьяны, соколы, павлины. Или черепаха. Лев, терзающий окровавленного козленка. И какие-то цифры, китайские иероглифы, пагоды с загнутыми кверху крышами, похожими на старые соломенные шляпы. В этом роде.
Восемьдесят три картинки украшали кувшин. Была среди них и прелестная картинка-шутка. Под открытым небом, на лужайке, сидят ученики, а строгий учитель с косичкой палкой учит озорника, колотит его, зажав между колен, бамбуковой палкой по заду, по темно-синим штанишкам. Я ведь, деточка, когда-то, в старших классах гимназии, рисовала немножко. Акварельки малевала. Так что мне были особенно милы эти картинки.
Разумеется, когда мы получили кувшин, сразу после свадьбы — тому уж пятнадцать лет, — нам все уши протрубили про то, какая это бесценная вещь, и что стоит она бог знает сколько, словом, теперь мы просто богачи, все нас поздравляли. Что касается художественной его ценности, то тут мнения разделились. Одни утверждали, что кувшин относится к четырнадцатому — пятнадцатому векам, во всяком случае, к эпохе династии Мин. По мнению других, он был изготовлен самое раннее в восемнадцатом веке. Кое-кто считал его европейской — берлинской — подделкой, хотя и они признавали, что имитация удачная и весьма ценная. Мы не слишком обращали внимания на все эти пересуды. Кувшин был из превосходного фарфора, кипенно-белого, тончайшего, великолепно обожженного благородного фарфора, в этом сомневаться не приходилось.
Какова была его продажная, рыночная цена, я, право, не знаю. Валер, зять мой — Валер Тарцаи, который немного разбирается в прикладном искусстве, — в свое время оценил кувшин в десять тысяч золотых крон. Думаю, он преувеличил. Лишь несколько лет спустя мой муж показал кувшин одному подлинному знатоку. Он пригласил антиквара из Белвароша. Просто из любопытства — будто приценивался, собирался продать. Антиквар оглаживал кувшин, хмыкал, даже через лупу рассматривал, но предложил всего лишь тысячу двести золотом. Правда, сказал, что готов выплатить всю сумму незамедлительно, хоть в долларах, хоть в швейцарских франках. Мы отклонили его предложение, но он, уже взявшись за дверную ручку, обернулся и, покосившись с порога на кувшин, сказал, что готов заплатить полторы тысячи золотом. Это последняя цена, подчеркнул антиквар, да кувшин и не стоит больше, однако же на полторы тысячи мы можем рассчитывать в любое время, стоит только позвонить ему в лавку. Через неделю он сам позвонил моему мужу в банк, спросил, что мы надумали.
Но мы не продали кувшин. Он был наш, и нам хотелось знать, что он наш, покуда мы живы. Не сговариваясь, мы решили, что не расстанемся с ним никогда.
Хотя искушение не раз нас подстерегало. Мы пережили препаскудные годы. Особенно после войны. К концу месяца у нас зачастую оставалась только картошка, мы ели ее и на обед и на ужин. И все-таки ни единого раза нам даже в голову не пришло позвонить антиквару, тому, что «по вызову прихожу на дом», как гласила оставленная им визитная карточка с призывно глядевшим на нас номером его телефона. Я тайком порвала ее. Предпочитала отдавать в заклад мои часики, серьги, обручальное кольцо. Эти бедняжки больше проживали в ломбарде, чем дома.
Видишь ли, нам приятно было думать, что последнюю свою карту мы еще не пустили в ход. В том и состоит смысл последней карты, чтобы никогда не пускать ее в ход. Ночью, после изнурительного дня, мы с мужем лежали рядышком на супружеском ложе, не сомкнув глаз, с одною мыслью — как-то нам удастся прожить следующие двадцать четыре часа, и про себя упорно, быть может, даже одновременно твердили: «Кувшин! Ведь на самый худой конец есть кувшин!» — и это придавало нам сил.
К счастью, до этого так и не дошло. И потом я свято верю — считай это суеверием: когда оборваны все спасительные нити и конец, казалось бы, неминуем, вот тут-то — в самую последнюю минуту — непременно случается какое-нибудь чудо. Я это испытала. Надобно только веровать, что бог милосерден. И тогда нежданная-негаданная приходит помощь. Какая? Да разная. Сверхурочная работа в банке, маленький перевод с немецкого, дежурство на почте — их недурно оплачивают… Мало ли что. Например, кто-нибудь пожелает брать уроки игры на скрипке. Мой муж ведь дает такие уроки. Он даже в консерватории учился год целый. Мечтал стать скрипачом. У него почти постоянно бывало один-два ученика. Начинающие, первый-второй класс гимназии. Только вот беда — уроки-то он мог давать лишь поздно вечером, а малышам-школярам в эту пору уже не до учения — спать хотят.
Но вообще, признаюсь тебе, был у нас и благодетель. Мне таиться нечего. Я даже назову его. Мартини, рыцарь[93] Мартини, миллионер.
Однажды, когда позарез требовалось внести квартирную плату за квартал и нам уже вручили исполнительный лист о выселении, мой муж посетил его и попросил двести пенгё взаймы. Мартини без звука протянул деньги, при этом элегантно, будто бы невзначай, как бы дав понять: возвращать их не нужно. Прекрасный, благородный поступок. Никогда не забуду. Ума не приложу, отчего это многие злы на него? Они не правы. Да, он капризный человек, своенравный, странный, но зато и лишние деньги бросает на ветер так же капризно, своенравно, странно. Лишних денег у него не столь уж много. Но, скажи, у кого найдется много лишних денег в нынешнем мире? И кто способен нынче бросить хоть крохи тому, кто в нужде? Я знаю одного молодого композитора, которого Мартини из года в год посылал из одного заграничного санатория в другой, и все на свой счет. Нет, он молодчина, что бы там о нем ни говорили. Мы всегда его высоко ценили.
Мой муж знал Мартини уже многие годы. В первый раз встретил его в банке. Оказывал ему пустячные любезности, какие в силах оказать банковский служащий, маленький человек большому человеку. Право же, совсем бескорыстно. Во время «конъюнктуры»[94] довелось услужить посерьезнее. Мартини играл тогда на голландской бирже, поистине очертя голову. Вечно неосмотрительный, опрометчивый, он, не посоветовавшись с юрисконсультом, на свой страх и риск дал банку поручения, и притом поручения-бланко. Поручения-бланко означают, что банк по своему усмотрению покупает либо не покупает ценные бумаги, то есть может располагать всей суммой так, как ему заблагорассудится. В несколько дней Мартини потерял целое состояние.
Мой муж, признательный ему за те двести пенгё, которыми он спас нас от позора, однажды вечером, — действительно, из чистейшего чувства благодарности — тайком явился к нему и посоветовал впредь не совершать подобных безумств.
Несколько дней спустя Мартини встретился с моим мужем на улице, подхватил его под руку, а сам, пошучивая, переложил несколько банкнот из кармана своей шубы в пальто мужа. Что-то около четырехсот пенгё на нынешние деньги.
Ах да, он даже пригласил нас в свой особняк. На обед. Это был обычный будничный обед в малой столовой, оклеенной орехового цвета обоями. Явилась и его супруга. Темно-красные и белые вина сверкали в резных хрустальных бокалах. За нашими стульями стояли слуги в ливреях. Мартини держался мило, непринужденно. Знаешь, что меня больше всего поразило? После обеда мы не спеша пили кофе в гостиной, и вдруг — среди бела дня — входит лакей со свечой, и господа прикуривают от нее. Такого я прежде не видывала. И еще помню один ужин. А в последний раз он пригласил нас на званый ужин, там было человек двести гостей. Блестящий был вечер. Лакеи на стеклянных подносах разносили башни из мороженого, в середине башенок горел огонь, не знаю уж, что там светилось, только когда лакеи пробегали по длинному залу, огоньки внутри башенок от движения воздуха колыхались, вспыхивали. Просто факелы!