— Ого! — воскликнул Акош. — И у нас тоже. «Бессовестные подстрекатели смущают народ». «От имени премьер-министра сулят по сто сажен земли крестьянам». Пишут, что это «коммунизм». Землю хотят разделить.
— Кто?
Но политика им уже наскучила. Гораздо интересней разные бедствия и катастрофы.
— «В штате Огайо с железнодорожного моста упал в реку поезд, — читает отец. — Двое погибло, тридцать тяжело ранено».
— Какой ужас, — вздрагивает мать. — А что же с бедными ранеными? — чуть не плача, спрашивает она.
Оба ищут, но ничего не находят.
— Нынче об этом газеты не пишут, — замечает отец.
Так или иначе, оба окунулись в поток идей, общечеловеческих интересов, и это их освежило, рассеяв тупое безразличие, которое въелось во все поры, в платье и мебель.
Посидели с отсутствующим видом.
— Ты как, мать? — спросил Акош.
— Я ничего. А ты, отец?
— И я.
Акош подошел, коснулся ласково губами ее лба.
Пора было зажигать ночник, но спички куда-то подевались. Всегда лежали на комоде, у часов под колпаком, а сейчас нет как нет.
Мать весь дом перевернула. Наконец нашла в кухне: взяла утром чайник вскипятить, да там и позабыла. Вернувшись, отдала мужу коробок.
Они переглянулись. Обоим пришло на ум одно и то же.
Но оба промолчали.
Глава пятая,в которой кишвайкский и керешхедьский Вайкаи Акош съедает гуляш по-пастушески, телячье челышко, ванильную лапшу и закуривает сигару
На карте Шарсег — крошечная точка. Достопримечательностей тоже никаких, если не считать музыкальной школы да плохонькой публичной библиотеки. Мало кто и бывал в нем, а побывав, отзывается с пренебрежением. Но и здесь воскресным утром в голубых небесах над собором святого Иштвана парит сам господь бог, незримый и неумолимый, справедливый и милосердный, вездесущий и единосущий в Шарсеге ли, Будапеште, Париже или Нью-Йорке.
В половине двенадцатого в храме начинается тихая месса.
Посещают ее сословия привилегированные: комитатская знать, чиновники поважнее, буржуа побогаче, выделяющие себя из прочих заурядных смертных. Являются с женами, дочерьми на выданье, которых сопровождают кавалеры. Эти пристраиваются где-нибудь сзади, меж колоннами, у кропильницы. Дочки же сидят с маменьками, потупясь над молитвенниками, а прозвонит колокольчик — вздыхают, прикладывая платочек к глазам, будто отирая слезы. В воздухе разносятся запахи духов, диссонирующие между собой и гармонирующие. Настоящий концерт ароматов. Потому-то тихую мессу именуют также и «благовонной». Она не только души облагораживает, а всю общественную атмосферу.
Отсутствие Вайкаи сразу обратило на себя внимание. Обычное их место в правом ряду, на второй скамейке с краю, осталось незанятым.
Акош лежал в своем сыром, окнами во двор кабинетике на кушетке, покрытой поддельным турецким ковром. Как и вся их мебель, кушетка была неудобная: узкая, короткая. Даже его поджарое тело не умещалось на ней целиком: ноги нельзя было вытянуть, разве что положив на валик. Но он уже привык и никакого неудобства не испытывал.
Укрывшись, хотя не было холодно, толстым теплым пледом из верблюжьей шерсти, разглядывал он узоры на потолке. Потом, наскучив этим занятием, протянул руку к книжной полке, до которой и лежа доставал, вытащил стоявший между «Магнатами Венгрии» и Готским альманахом[17] одиннадцатый том Ивана Надя о дворянских родах и принялся рассеянно его перелистывать.
Ничего достойного внимания не нашлось. Книгу эту он знал вдоль и поперек и вскоре выронил из рук, отдавшись совсем иным размышлениям.
«Ванильная лапша. Что это может быть? Сроду не едал и не видывал. Понятия не имею, как она выглядит. Ваниль — да, ваниль я люблю, особенно запах ее, тонкий такой, дразнящий обоняние, и вкус у нее приятный. Но где она там, эта черная африканская пряность? Сверху, что ли, посыпано нежно-желтое тесто или отдельно подают? И название только мелькнуло где-то между сладкими творожниками, ореховым тортом и шарлотками с муссом. Как во сне. Но не идет из головы».
Он нахмурился, гоня прочь недостойные эти, вздорные мысли.
«Жаворонок хорошо готовит, спору нет. Все так говорят, по крайней мере. Конечно, хорошо, даже просто замечательно. Бывало, нахвалиться не могут ее кулинарным искусством. Помню, когда мы еще гостей принимали, так прямо чествовали ее. И Цифра тоже, жулик этот; да, и он. Ну, правда, готовит она по-своему, по-особому. Ни паприки тебе, ни черного перца, ничего пряного — и жирное тоже в меру. Экономит. И правильно: тает состояньице-то, а приданое трогать нельзя. Нет, нет, ни в коем случае. Я первый не позволил бы. И потом: зачем нам эта тяжелая, нездоровая пища? Нам легкая, французская кухня нужна».
Он привстал, принюхиваясь. Странно: до сих пор преследует этот ресторанный запах, упорно, въедливо, неотвязно; вонючий этот аромат или ароматная вонь, в которой смешались жирный чад жареного лука, тминная амбра соленых рогаликов и приятный горьковато-хмельной дух пива. Старик опять откинулся на подушку.
«Суфле паровое. Это ведь тоже еще сообразить надо. Суфле: сладкое что-то представляется, фруктово-ягодное, а это ведь мясо, теплое, нежное, тающее во рту. Недурно. Особенно после всех этих закусок, которые у них в меню. Какая-нибудь там «рыба заливная по-русски». Одно чудней и мудреней другого: «печенка куриная в гоголь-моголе», «щука под белым вином», «мозги, подрумяненные в масле». А, хватит уже этой белиберды».
Он поправил подушку поудобней.
«Слаба она желудком, бедняжка. Что же, что полная, а тяжелой пищи не выносит. Часто тошнит ее даже от нее. Да и всем нам рационально питаться только полезно. Зато как ей разные приправы удаются, сытные гарниры, особенно мясо с рисом. Да что там рис. А эти нежнейшей бледности бисквиты? Сладкие крупеники? Нет, голодными мы от стола не вставали никогда. Кормили бы так где-нибудь в ресторане. И там не плохо, согласен; но домашняя кухня — это домашняя кухня».
Утомленный, Акош закрыл глаза и окончательно перестал сопротивляться.
«Ну что, например, было у нас вчера на обед? Мясной бульон, цыпленок с рисом, бисквит с изюмом и орехами. Ни больше ни меньше. Это я точно помню. А вот Вейс и Товарищ совсем не то ел: гуляш в котелке по-пастушески. Да-да, великолепный, жирный, багрово-красный от сегедской паприки гуляш, и подливка капала с картофеля, который еще дымился. Как я его любил в молодости, этот гуляш, когда еще бедная мамочка была жива, и тушеную говядину или телятину с луком и перцем; а когда ел их в последний раз? Богу одному известно. И помыслить не смел ни о чем таком — ему, что ли, в угоду, даже когда в ресторане очутился».
Он чуть не прослезился от жалости к себе.
«Грех разве это? Пустынника, говорят, черт искушает. Грех? Ну, и пусть, тем он слаще. Гуляш, его все равно ни в рай, ни в ад не возьмешь. Тут он, в этой жизни, на столе: перед Вейсом и Товарищем, в меню — между бараньим седлом и говяжьим антрекотом, со свежезажаренной вырезкой и тушеным огузком по-соседству. И остальное тоже: свиная грудинка, рагу на деревянном блюде по-трансильвански, ножка баранья в сухарях, не говоря уже об английских, французских, итальянских блюдах, всех этих бифштексах, tournedos[18] и fritto misto[19]. Одни эти иностранные названия возбуждают аппетит… Или сыры, жирные и нежирные: палпуштский, пуштадёрский, траппистский. И вина — чопакское, эгерская «бычья кровь», мадское сладкое, «тысяча благ», хмельное игристое… И легкая «леанька»[20] в стройных узкогорлых бутылках. «Леанька». Милая моя, родная леанька…»
Дверь отворилась.
Кончив убираться, вошла жена. Домашние дела не очень у нее ладились. Возилась целый час и вот только управилась. Не привыкла одна.
Вошла она тихонько, думая, что муж задремал. Но Акош испуганно открыл глаза при звуке ее шагов.
— Спал? — спросила она.
— Нет.
— Я думала, заснул.
— Нет.
— Бледный ты какой.
— Совсем не бледный.
— Болит что-нибудь?
Акош с невольным чувством стыда поднялся с кушетки, как ребенок, застигнутый в постели за чем-то нехорошим. В смущении отвел он глаза, не решаясь посмотреть на жену.
— Проголодался, только и всего, — сказала она. — Есть захотел, дружочек. Опять ведь со вчерашнего вечера не ел. Идем-ка в ресторан, а то все места займут. Поздно уже.
Они поспешно собрались и так быстро добрались до «Короля», что сами удивились. В зале творилось что-то невообразимое. Тарелки гремели, младшие официанты носились с винами на подносах, официанты сновали туда-сюда. Сам обер-кельнер летал взад-вперед на ласточкиных крыльях своего фрака, быстро выводя на сигаретной коробке итог, отсчитывая из горсти сдачу серебром, вынутым из кармана, выслушивая жалобы, исчезая на кухне и вновь появляясь, умиротворяя гостей и сохраняя неизменно предупредительное, безукоризненно вежливое спокойствие посреди всей этой воскресной горячки.
Вайкаи направились было к своему вчерашнему месту. Но там уже обедала веселая компания из трех человек. Ну вот, пожалуйста. Остальные столики тоже заняты. Они постояли, подождали.
Но в воскресенье люди едят с толком, с расстановкой, в приятном сознании, что спешить нынче некуда. Даже в зубах поковыривают ленивее и шарики катают из хлебного мякиша.
Обер-кельнер бросил им на лету несколько слов в извинение и опять упорхнул на своих фрачных крыльях.
Жена предложила пойти в другой ресторан, «Барош». Но Акош надулся недовольно. Он и так был страшно голоден, а при виде кушаний, еще больше раздразнивших аппетит, и подавно уперся. Вдруг кто-то замахал им сразу двумя руками. Это Балинт Кёрнеи, выпрямись во весь свой богатырский рост, звал их к себе, под пальму, к длинному столу подковой.
— К нам, к нам пожалуйте!