Избранное — страница 90 из 97

Зимою, снежными вечерами меня посещали совсем другие мечты. Наскоро приготовив уроки, быстро поужинав и сказавшись усталым, я раньше обычного ложился в постель и там продолжал сочинять этот никогда не надоедавший, вечно новый, нескончаемый роман. Теперь Лидике виделась мне залитою горячим июльским солнцем, на ней легкое платьице, я глажу ее теплые руки, подсаживаю на дощечку качелей, сам сажусь рядом, и, крепко обнявшись и держась за канаты качелей, мы взлетаем ввысь, в клубящуюся синеву неба, ногами доставая почти до самых звезд.

Эта запретная, «грешная» «связь» длилась долгие, долгие месяцы.

Нет влюбленного тактичнее, чем шести-семилетний мальчик. Любовь его скрыта глубоко в душе и горит светло и чисто, как накаленная до двух тысяч градусов печь для обжига фарфора; из страха, что кто-нибудь о ней узнает, он идет на всевозможные ухищрения. Он неуклюж и застенчив всегда и со всеми. Но более всего с предметом своего обожания. Встретившись, к примеру, с ней на улице, он обязательно отвернется, чтобы, упаси бог, не поздороваться, а оказавшись в одной комнате в какой-нибудь компании, тотчас выйдет, забьется в угол и примется за книгу. В результате о любви его и в самом деле никто не догадывается. И меньше всего та, к кому она обращена.

Нечто подобное было и со мной.

Однако «судьба» — школа танцев, куда однажды осенью меня записали, — все же свела нас с Лидике. Учитель танцев — дюжий кудрявый щеголь, в котором было что-то от сытого, отрастившего брюшко героя-любовника и в то же время от потертого цыгана-скрипача, знававшего лучшие времена, — преподал нам все правила этикета вежливого обхождения: как кланяться, поворачиваться на каблуке, шаркать ножкой, приглашать «даму» на танец едва уловимой улыбкой и легким, изящным наклоном головы, держать ее руку нежно, словно готовую упорхнуть бабочку, обнимать за талию крепко и уверенно, как подобает светскому человеку, но и почтительно — словом, обучил всему, что делает вас приятным и привлекательным в любом обществе. Но научил и танцевать модные тогда вальс, польку, мазурку.

Я часто танцевал с Лидике, но не чаще, чем с другими девочками. И она, когда выбирали дамы, порой приглашала меня, но не чаще других девочек. А я только поражался: «И как она могла все позабыть», — считая ее неверной, бессердечной кокеткой, подобной жестокосердным красавицам Йокаи.

В канун рождества мы уже готовились к экзамену по танцам.

Однажды вечером девочки отдельно от мальчиков репетировали французскую кадриль. Я сидел под пальмой у зеркала в золоченой раме и следил за фигурами танца. Учитель время от времени громко выкрикивал: «Été, Chaine anglaise[98]. Дамы по двое вперед». И пока кружился затейливый пестрый водоворот, пока «дамы», отделясь от «господ», чинно, но кокетливо покачивались в волнах музыки, пока сплеталась английская цепочка и танцующие, улыбаясь, проходили под живыми сводами и живыми арками сплетенных рук, я все смотрел на Лидике, которая в тот вечер танцевала в паре с белокурой, вечно хихикающей девочкой; напустив на себя равнодушный, скучающий вид, стараясь глядеть на люстру, украдкой искал я в невыразительном множестве лиц ее обожаемое, сосредоточенное личико, которое то удалялось и исчезало, то вновь приближалось ко мне, паря в ореоле света.

Вдруг я почувствовал, как моего плеча коснулась чья-то рука. Я вскочил и поклонился. Это был взрослый, папа Лидике; он служил в обществе страхования от пожаров и всегда носил белый жилет, великолепный, ослепительно белый атласный жилет, какие лишь в стародавнее мирное время носили провинциальные баре, занимавшиеся среди прочего и страхованием от пожаров. Не знаю, подошел он в ту именно минуту или уже давно стоял и смотрел на французскую кадриль, только, оказавшись рядом, положил руку мне на плечо и окликнул. Мы были знакомы семьями. Он знал меня и просто, без всяких церемоний попросил после урока проводить Лидике домой, так как сам торопится и больше ждать не может.

Обычно за Лидике заходили он или его жена. За мной же никто не приходил. Я учился в третьем классе и был уже самостоятельным мужчиной.

Это поручение наполнило меня таким счастьем, что я чуть не лишился чувств. Я вышел в коридор и прижался лбом к окну в ледяных узорах. На дворе — морозная ночь, чистое холодное небо блестит, как стекло.

Я представил, как мы вдвоем с Лидике пойдем в этой хрустальной зимней ночи, совсем как мне мечталось: идем и идем пустынными улицами, по которым я часто бродил один, поджидая ее, идем долго, может быть, целых полчаса, ведь Лидике жила далеко — за гонведскими казармами, около посудного рынка. Потом я задумался. И счастье мое показалось мне не столь уж безоблачным. Уже в тот миг, когда я удостоился этой неожиданной просьбы, меня пронзило подозрение: почему он выбрал меня, именно меня из множества мальчиков? Неужели догадывается о чем-то? Это было бы гадко. Гадко, невыносимо, что в это вмешивается семья, что кто-то вторгается в мое, личное, кто бы он ни был, тем более отец, ее отец, да еще такой же черноволосый, как Лидике, и тоже немного веснушчатый. А что, если он просто хочет посмеяться надо мной, испытывает: принудит к признанию, а потом поднимет на смех? Это было бы ужасно. К тому же меня очень волновало, о чем разговаривать с Лидике во время этого и в самом деле длинного пути. Я уже много всего знал к тому времени, даже о диких зверях и диких племенах, но боялся, что ей это будет неинтересно. Сердце у меня так и билось.

В смятении, дожидаясь конца урока, я то заглядывал в танцевальный зал, то выбегал в коридор.

И вот когда уже чуть живой я в очередной раз вышел в коридор, чтобы там, в холодке, поостыть, разобраться в путавшихся мыслях и собрать всю свою храбрость для великого предприятия, я вдруг бросился в гардероб, схватил пальто, шапку и ни с того ни с сего помчался домой, да так, будто меня гнали. Сбежал.

Почему? Тому есть множество причин — нелепых, трогательных и серьезных, которые я никогда не пытался себе объяснить. Не могу и до сих пор. Ясно одно — я вел себя недостойно, глупо, не по-мужски. Лидике, бедняжка, одна шла домой в ту ночь, дрожа от страха перед злыми дворовыми псами, которых я, кстати, боялся не меньше. На другой день ее отец пожаловался моему. Дома меня отругали. Я чуть не умер от стыда.

Потом я заболел фолликулярной ангиной и в школу танцев больше не пошел. Так «это» и кончилось. С Лидике я «порвал».

Но даже спустя долгие годы я всякий раз краснел, вспоминая о ней. Потом от всего этого осталась лишь смутная боль. А сейчас я впервые в жизни решаюсь признаться себе, как меня мучит — ибо все еще мучит, — что в ту ночь я не проводил Лидике домой.

Рассветает, за окном занимается серое сентябрьское утро, грохочет мусоровоз; а я размышляю: основать бы какую-нибудь контору, учреждение, которое здесь или на том свете улаживало бы такие вот неулаженные дела, принося нам успокоение.

Что скажешь на это, Лидике? Жива ли ты? Отзовись.


1932


Перевод Т. Гармаш.

ЖИВОТ ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВА

Его превосходительство шел купаться.

На нем были белые с супинаторами туфли, носки цвета шампанского, чесучовый костюм. Шагал он легко, блаженно вдыхая утренний воздух. Он чувствовал себя счастливым и молодым.

А разве он и в самом деле не молод? Ему ведь едва пятьдесят, — вернее, минуло пятьдесят в прошлом году — ну и что из того? Да и можно ли ему дать столько?

Несомненно одно: за эти две недели на романтически задумчивом балатонском курорте он возродился. Лицо загорело, придавая всему его облику мужественный вид. От ежедневного плавания налились мускулы, дома он почти вовсе уже о них не заботился. Он шел, щуря глаз, и воображал себя похожим на артиста из Южной Америки, игравшего лихих авантюристов, — когда-то он видел этого артиста в кино.

Выпятив грудь, его превосходительство шагал по посыпанным песком улицам, а озеро посылало ему навстречу свое теплое дыхание. Он дышал полной грудью. Повсюду вокруг в пятнистой тени деревьев завтракали отдыхающие. Прелестные женщины с припухшими от сна строптивыми лицами приходили сюда из гостиниц в пеньюарах и, рассевшись вместе с домочадцами, погружались в извечный семейный уют утреннего молока и кофе. Все девушки были словно розы, обрызганные росой. Они несли с собой купальные шапочки, их смех звонкими трелями пронизывал воздух.

Он внимательно осматривал каждую, рыцарски почтительно, но с профессионализмом старого холостяка — смело, по-мужски, словно взвешивая их на ладони. «Целую ручки», — кланялся он направо-налево, и его тоже приветствовали: «С добрым утром, ваше превосходительство». Он шел и думал о том, что́ могут думать о нем эти люди. Вероятно, что-нибудь такое: «О, вот и его превосходительство. Превосходительство?.. Интересно, а ведь совсем еще молод».

И еще он думал о том, что и этот его день пройдет, как прошли другие, в сладком безделье. Проснуться, потянуться, чтоб захрустели кости, потом не торопясь побриться, насладиться водою и мылом, потом снять наусники и не спеша выбирать костюм, рубашку, вытащить один галстук, а надеть другой, затем до полудня купаться, пообедать, выпить кофе, закурить сигару, пополдничать, а вечером после ужина прогуляться в рощице, залитой луной. Он был в самом деле очень и очень доволен. Радость ленивого блаженства не нарушали никакие угрызения совести — ибо, стоило ему начать слишком уж удивляться своей ничем не стесненной свободе, как он тут же нарочно напоминал себе слова домашнего врача, который, по обыкновению важничая, заявил еще в начале лета: «Летний отдых необходим вам как воздух». И, вспомнив это, его превосходительство вновь проникался сознанием, что и теперь «исполняет долг», быть может, важнейший — «долг по отношению к самому себе».

Играл цыган. Как всегда, он начинает здесь с рассвета, будит по утрам, наигрывая под окном, врывается своей музыкой в сны, так что и не понять, где сон, а где явь, играет, играет весь день напролет, следует по пятам, сопровождает повсюду. Венгерские курорты насквозь пронизаны цыганской музыкой, она оплетает их со всех сторон. Его превосходительство родился в провинции, и цыганская музыка была для него тем же, что и для любого мадьяра: не просто развлечением, а своего рода искусом, исповеданием; она побуждает к раздумью, призывает погрузиться в себя, дабы поразмыслить над глубинным смыслом своего существования. Удивительно в самом деле, сколько всякой всячины приходит в голову мадьяру под звуки какой-нибудь простенькой песни. Но еще удивительнее, что одна и та же песня каждому мадьяру навевает одно и то же. И не в тексте песни тут дело, а в удивительных переливах душевных, какие рождаются звуками и связываемыми с ними старинными воспоминаниями, почти независимыми от текста, и сумей кто-то выразить словами думы и чувства бесчисленных поколений, когда внимают они «Голубенькой незабудке» или слушают «Не убивают студентика насмерть…» — тут-то и оказалось бы, что неписаные эти песни у каждого, кто поет и пел их во все времена, сойдутся слово в слово, и, как знать, может быть, из них-то и составилось бы мозаичное здание национальной мудрости. Его превосходительство развлекался так же. И до тех пор забывался в мечтах под «Тонкий дощатый забор между нами» или «Зеленую лягушку», до тех пор исследовал и изучал свою совесть, пока, уже подвысохшим старым холостяком, не потерял голову из-за белокурой красотки-разведенки.