Вздумай какой-либо прохожий привстать на цыпочки у живой изгороди, он увидел бы в саду ресторанчика клумбу, засаженную цветами львиного зева, дельфиниума и петунии. Подгулявшая компания — четверо кутил — расположилась обок, в увитой зеленью деревянной беседке, на зеленых крашеных скамьях, за окрашенным также в зеленый цвет и не покрытым скатертью столом, вдоль которого выстроилась подлинная батарея опорожненных узкогорлых винных бутылок. Заправлял пирушкой Ласло Сэл — здоровенный мужчина с коротко стриженной шевелюрой и коротко подстриженными седоватыми усами, в чесучовом костюме. Он приехал с хутора, чтобы продать урожай. Сейчас же он задавал темп гулянке, и собутыльники развлекались — хоть и без крика и шума, но напропалую.
Напротив этой компании расположилась другая; ее нельзя было бы углядеть снаружи. Эти гости — они заняли места в углу, через три стола поодаль — трое и помоложе, но сорока-пятидесятилетние, как приятели Ласло Сэла, а лет этак двадцати с чем-нибудь. Заводилой у них был Фери Вицаи, нотариус, который носил на голове панаму и монокль в левом глазу. Молодые люди тоже встретили утро здесь, обосновавшись у ресторанчика с рассвета, и пили всерьез и со знанием дела, но не белое вино, как гости постарше, а только красное.
Обе компании не были знакомы лично, разве что знали друг друга в лицо или понаслышке. Этого оказалось достаточно, чтобы сидящие за одним столом недоверчиво поглядывали на соседей, не враждебно, однако же взглядом оценивающего соперника, вроде как обитатели одного шатра на кочевников, расположившихся по соседству. Господа из благородных, одного поля ягода, — пришли обе компании к обоюдному выводу, — желание у них общее: пить и веселиться, но, покуда дело не дошло до более близкого знакомства, нелишне держать ухо востро, чтобы не уронить барской чести. Разница в возрасте, а также то обстоятельство, что за обоими столами пилось разное вино, усиливали отчуждение. Компании непрестанно присматривались друг к другу: которая из них гуляет шире, кто обходится с цыганом-музыкантом более по-свойски и запанибрата, кто ухитряется остаться более трезвым, кто вольнее сорит деньгами; они следили, как бы не нанести ущерб этой искони привычной церемонии, и, ведомые каким-то издревле укоренившимся инстинктом, следили дотошнее, чем председатель в уныло-трезвом судебном зале к показаниям свидетелей и к защитным словам обвиняемого. Для того чтобы заметить друг друга в открытую, чтобы, поступившись своей гордыней, взять на себя риск непосредственного сближения, чтобы перемолвиться словом, участники обоих застолий — помимо личных своих недостатков — были все еще недостаточно пьяны.
Обе компании обслуживал один и тот же цыганский оркестр. Примаш тактично переходил от стола к столу. Пока молодые люди пели, в компании постарше беседовали, пили вино и делали вид, будто не слышат песен и не разделяют веселья соседей. Точно так же вела себя и молодежь. Тут и речи не было о какой-либо общности: и молодые люди, и те, кто постарше, замкнулись наглухо. Эта сдержанность, даже отчужденность была демонстративна, хотя и обманчива на вид. Песни, которые заказывались цыганам, свидетельствовали о том, что обе компании внимательно прислушиваются друг к другу. Они соприкасались через оркестр, тем самым как бы обмениваясь намеками. Если, к примеру, молодежь затягивала «Нет на свете девушки милей» или «Черные очи темнее ночи» — сплошь любовные и залихватски удалые песни, то пожилые манили к себе примаша и заказывали совсем иные: «Подрядился я подпаском в Тарноцу» или «Как я вез на мельницу зерно» — песни более протяжные, напевные, со степенными словами, которые не полыхают быстро затухающей страстью, зато проникнуты непреходящей мудростью земледельцев и скотоводов, и мудрость сия пребудет с человеком и в те поры, когда черноокие девушки да жаркие ночи давно останутся позади; словами песен многоопытные мужчины, преисполненные зависти или горьких жизненных познаний, учили уму-разуму зеленых юнцов, что тем-де еще предстоит пуд соли съесть, пока они все это постигнут. Так на заре жизни каждый зачитывается пылким и чувствительным Шиллером и лишь позднее, в зрелые годы, переходит на глубокую и простую поэзию Гёте.
К десяти утра жара сделалась поистине адской. Солнце, подобно ошалевшему пьянчуге, надравшемуся рома, взирало своей багровой физиономией на всю Алфёлдскую равнину, изрытая из себя огонь и лаву. Даже в наиболее затененном уголке ресторанчика гости чувствовали, что вот-вот воспламенятся от поглощенного алкоголя и палящих лучей солнца, проникающих сквозь листву и жарко обжигающих волосы, лоб, нос. Фери Вицаи, отбивая кулаком такт, возвестил песней, что «разгулялася-взыграла» в нем душа, а затем с необузданно молодецкой удалью запустил бокалом в ствол акации. В узкой полоске солнечного луча его монокль сверкал подобно бриллианту. Ласло Сэл долго не сводил с него глаз. Его раздражала эта вызывающе кокетливая стекляшка, она линзой своей собирала свет в фокус и жгла непосредственно его, Ласло Сэла. Он беспокойно вертелся на стуле, налил себе белого вина и тоже пропустил стаканчик, а затем, по-прежнему не сводя глаз с монокля, ткнул в сторону Фери толстым указательным пальцем с перстнем-печаткой и произнес:
— Покупаю эту стекляшку.
Наступила тишина. Фери, облокотись о стол, небрежно бросил в пространство:
— Она не продается.
Взметнулись бокалы — с красным вином. Взметнулись бокалы — с белым вином. Все выпили.
Ласло Сэл извлек из кармана бумажник.
— В таком случае покупаю эту шляпу, — он опять ткнул пальцем в сторону Фери. — Плачу тридцать крон.
— Мало!
— Сорок!
— Тоже мало.
— Пятьдесят! — воскликнул Ласло Сэл, размахивая ярко-розовой банкнотой.
Фери не отвечал, погрузившись в думы о своем бедственном финансовом положении. И вдруг, ко всеобщей неожиданности, перебросил на другой стол свою панаму, украшенную лиловой лентой. Ласло Сэл попытался было напялить ее, но череп у него был продолговатый и панама елозила по голове. Однако пятьдесят крон он переслал с официантом — на подносе.
— Куплю и галстук, — продолжал он завязывать знакомство. — И манишку. За двадцать крон чохом.
— Уступлю только за тридцать, — парировал Фери, и с тем галстук, манишка и тридцать крон поменяли владельцев.
— Беру пиджак и сорочку — но сей же момент, без промедления и не торгуясь, за сто крон. Раз, два, три — продано!
— Быть по сему.
— И за брюки дам столько же.
— Э, нет! — воспротивился Фери. — Сто пятьдесят! Дешевле и брату родному не отдам.
— Где наша не пропадала! — воскликнул Ласло Сэл и выложил деньги.
Фери разоблачился и под всеобщие крики «ура» отправил с официантом брюки новому владельцу.
— Шампанского! — возопил он. — Шампанского!
Официанты принесли ведерки, наполненные ледяной колодезной водой, и принялись откупоривать бутылки, шумно стреляя пробками. И тут Ласло Сэл продолжил торг:
— Двадцать крон за ботинок. И за другой столько же.
— Нет, другой подороже будет.
— Отчего так?
— Да оттого, что тот левый, а это — правый. Тридцать крон.
— Пятьдесят! — подытожил Ласло Сэл. — Но зато вместе с носками.
Фери снял с себя ботинки и носки. Вздохнул с облегчением. До чего же приятно было освободиться от множества прилипшего к телу тряпья! Он разгреб босыми пальцами мелкий песок, которым было посыпано в саду, залпом опрокинул бокал шампанского, но ему по-прежнему было жарко, и тогда он прямо из бутылки смочил ледяным шампанским себе шею и грудь, ополоснул руки, лицо, даже полил свою густую черную шевелюру, и белые хлопья пены шипели и лопались на волосах подобно мыльным пузырькам. Затем он в изнеможении откинулся на спинку скамьи; от нестерпимой тропической жары не было спасу. Перед ним вздымалась груда денег — бумажных, серебряных, золотых, — четыреста крон ровным счетом. А перед Ласло Сэлом кипой был свален гардероб, скромный, однако весьма дорогостоящий.
Теперь, созерцая Фери во всем его обнаженном естестве, Ласло Сэл без ущерба для своего самолюбия мог позволить себе доверительный тон.
— Твое здоровье, любезный братец, — он поднял бокал.
— Будь здоров, любезный дядюшка, — ответствовал Фери и опорожнил бокал.
Цыганский оркестр теперь пристроился возле Фери, наигрывая у него над ухом одну песню за другой. И вдруг подернутые кровью глаза Ласло Сэла раскрылись широко да так и застыли. Он увидел, что в глазу у Фери по-прежнему поблескивает монокль, а ведь между тем из-за этой стекляшки весь сыр-бор и разгорелся.
— Скажи-ка, милый братец, — спросил он, — а эта штука точно не продается?
— Ежели уплатишь сполна, милый дядюшка.
— А сколько запросишь?
— Триста крон.
— Таких денег у меня не наберется, милый братец. Но две сотни я готов уплатить со всем моим удовольствием.
— Сожалею, однако же уступить никак не могу.
Торг затянулся, покуда старики не скинулись на паях и не приобрели за три сотни крон последнюю деталь гардероба Фери — его монокль. Цыгане грянули туш.
Молодые люди купались-плескались в шампанском. Старики втихомолку потягивали вино.
В десять утра Фери обратился к ним со словами:
— А вы чего не пьете? Иль вино у вас кончилось? Прошу!
И он незамедлительно отправил им две бутылки шампанского, однако с условием, что получит взамен свою шляпу. Так, постепенно, он выкупил обратно весь свой гардероб. В одиннадцать часов Фери был облачен с головы до пят и монокль опять поблескивал у него в левом глазу. К тому времени обе компании, поскольку теперь меж ними не было никаких расхождений, воссоединились и принялись за общим столом распивать шампанское до полудня.
В полдень, когда ударили в колокола и звон их мощным, медным гулом прокатился по ослепительному небосводу, ошеломленным взорам изысканной, надушенной публики, расходящейся по домам после обедни, предстала следующая картина: впереди катила бричка, где в обнимку восседали Ласло Сэл и Фери Вицаи, а за ними в знойных облаках алфёлдской пыли, в раскаленном самуме южного края, на нескольких повозках неспешно тянулась и остальная компания, с цыганами позади, чтобы за городом, на хуторе Ласло Сэла, продолжить столь недурно начатое и еще отнюдь не законченное веселое застолье.