3. Проблема описания и анализа специфики национальной истории неразрывно связана с проблемой многовариантности истории, разграничения в ней того, что обусловлено устойчивыми характеристиками данного национального организма, и того, что обусловлено просто стечением обстоятельств. Это – задача бесконечно сложная и психологически, и логически и до конца принципиально не реализуемая.
Психологически осознать случайность и самого нашего существования, и основных событий нашей жизни так же трудно, как трудно не преувеличивать собственную индивидуальность. Нам трудно осознать, что само наше существование – результат фантастически случайных обстоятельств и что даже если забыть об этом и принять наше существование как данность, то ясно, что если бы не абсолютно случайные обстоятельства, у нас была бы, например, другая жена, и мы бы тоже ее любили и ощущали бы нашу связь с ней очень глубокой и сейчас имели бы и любили бы совсем других своих детей. Точно так же психологически трудно сознавать, что само возникновение русских – результат каких-то неизвестных нам древних случайных обстоятельств и что у русских могла бы быть, например, совсем другая религия, и им бы так же казалось, что есть глубокая и таинственная связь между их индивидуальностью и, скажем, исламом, как славянофилам представлялось, что есть таинственная связь русских и православия.
И как это трудно психологически, так это трудно логически. Мы включены в бесчисленное количество связей и проходим через бесчисленное количество случайных комбинаций этих связей. Точно оценить их значение невозможно. Рассуждения на тему «что было бы, если бы…» очень легко превращаются в не совсем научную фантастику. «Что было бы, если бы в 1917 году кто-нибудь убил бы Ленина и Троцкого? А что было бы, если Ленин дожил бы до, скажем, 1930 года? А если бы Ельцин выбрал в преемники не Путина, а все же Степашина или Аксененко?» И т. д. и т. п. Все это и впрямь несколько смешно, и авторы сознательно отказываются от любых рассуждений типа «что было бы, если бы…», которые представляются им произвольными и недоказуемыми.
Но хотя нельзя увлекаться такими рассуждениями, совсем отказываться от них, мне кажется, тоже нельзя. Если мы хотим приблизиться к пониманию специфики русского исторического пути, мы должны не только сравнивать русскую историю с нерусскими, но и должны пытаться отделить в русской истории русское от случайного. Если вообще отказаться от рассуждений типа «что было бы, если бы», у нас вообще исчезает критерий отличия важных и неважных событий, все они сливаются в единую линию, ведущую от Рюрика прямиком к Путину.
Полный отказ от поисков альтернативных ситуаций, по-моему, не дает авторам увидеть некоторые реальные «движущие силы» российской истории и правильно оценить ее своеобразие. Так, авторы вообще не говорят об альтернативности религиозного выбора православия князем Владимиром. Между тем ясно, что это был действительно «судьбоносный» выбор, выбор «на всю оставшуюся жизнь», ибо отказ от уже принятой религии – события, в истории практически не встречающиеся, а выбор католицизма или ислама привел бы к совсем иным Россиям, к совсем иной мировой истории. Фантазировать об этих иных историях не нужно, но понимать, что такие важнейшие для концепции авторов отличия средневековой России от средневекового Запада, как отсутствие прав сословий и правовых ограничений монархической власти, прямо и непосредственно связаны с этим выбором, – необходимо. Выбор православия ограничил пространство возможных будущих русских историй, возможных будущих «выборов», он придал аморфному, пластичному организму Руси некоторые определенные черты, которые сохраняются до сих пор. Но это пространство «возможных Россий» вновь сужается последующими «выборами», исходом последующих альтернативных ситуаций. Например, монгольское завоевание, несомненно, сыграло громадную роль в создании централизованного самодержавного русского государства, и авторы придают монгольскому владычеству громадное значение в формировании характерных черт русской государственности. Но ведь ясно, что монгольское завоевание потому и было «судьбоносным», что это – случайное для русской истории обстоятельство (погиб бы в начале своих походов Чингисхан – история пошла бы иначе), резко изменившее траекторию его развития и вновь ограничившее пространство «возможных Россий». Его значение неотделимо от его случайности, и оценить его нельзя, не ставя вопрос «что было бы, если бы». Ответ на этот вопрос полностью определяется нашим пониманием природы русского общества домонгольского периода. Оно очень невелико, и поэтому ответ может быть только очень гипотетичным, но неочевидность ответа не означает бессмысленности вопроса.
На каждом этапе развития сужается диапазон возможных впоследствии Россий. Но при этом возникают ситуации с большой степенью свободы и ситуации, где степень свободы очень невелика. Если бы в 988 году князь Владимир принял католицизм или ислам, вся история пошла бы иначе. Это был выбор, имевший колоссальное историческое значение. По сравнению с ним исход альтернативной ситуации, скажем, 1991 года, имеет неизмеримо меньшее значение. Но он не предопределил теперешнюю путинскую Россию 2005 года во всех ее чертах. После 1991 года диапазон возможных в 2005 г. Россий резко сузился, но все же были какие-то возможности нескольких разных вариантов развития (могли быть и несколько лучшие, и несколько худшие варианты). Сейчас мы находимся в стабильной ситуации, и возможности выбора разных траекторий развития очень невелики. Впереди, несомненно, будут ситуации с большим диапазоном выбора. Но Россия (Русь) времен Святослава и Владимира – это ребенок, в котором даже ничего еще особенного не «заложено» и жизнь которого могла принять безграничное число разных форм. Сейчас нас скорее можно сравнить с уже очень немолодым человеком, перед которым остался не такой уж большой выбор. И здесь у нас возникает вопрос: а есть ли среди вариантов выбор правового демократического государства?
Наше сознание устроено так, что прошлое – застывшее, отошедшее в вечность – естественно приобретает в нем характер закономерности, а будущее всегда, наоборот, открыто. И авторы, отказываясь рассуждать об альтернативах прошлого, тем не менее оставляют в будущем свободу выбора.
То, что будущее открыто, – несомненно. И логически эта открытость будущего – то же самое, что и многовариантность истории. Но открытость будущего не значит, что оно может быть любым.
Оно ограничено прошлым – предшествующей историей и нашими уже сформировавшимися устойчивыми характеристиками. Так, до принятия православия могли быть практически любые России 2005 года (и вполне могло быть, что никакой России вообще бы не было). А в 1991 году у России могли быть очень разные 2005-е годы, но в число этих вариантов будущего, например, демократическая Россия или монархическая Россия, я думаю, не входили.
Но диапазон возможных вариантов будущего ограничен не только нашим прошлым, нашей ригидностью. Он ограничен и теми общемировыми тенденциями развития, которым подчинено человечество в целом и все общества. Русь в X веке могла принять не православие, а католицизм или ислам.
Но остаться с Перуном и Волосом она также не могла, как ребенок может совершенно по-разному прожить дальнейшую жизнь, но он все равно должен научиться ходить, а затем писать и читать, а в наше время – и использовать компьютер. Россия, как она сформировалась в послемонгольскую эпоху, была обречена на «догоняющее развитие», которое могло принять разные формы. Но выбора вообще не развиваться у нее не было, если бы она не развивалась, ее бы просто уже не было. Она не могла не заимствовать технику, не упорядочивать, не рационализировать государственное устройство и т. д. и т. п. И в XXI веке она не может не перейти к правовому демократическому строю. В этом аспекте и в это время кончаются и уникальность, и свобода выбора. Этому уже нет альтернативы, единственная альтернатива – просто исчезновение.
В 2008 году реальной демократии в России еще, несомненно, не будет, но в 2050-м куда более вероятно, что не будет вообще России, чем то, что она будет продолжать существование в теперешних переходных формах имитационной демократии. Впереди – новая, третья и совершенно неизбежная попытка создания русского демократического правового общества. И книга А. Ахиезера, И. Клямкина и И. Яковенко – важная часть интеллектуальной подготовки этой попытки.
Интервью с Д. Е. Фурманом
ВОПРОС: Дмитрий Ефимович, Вы один из немногих советских-постсоветских ученых, которые практически не испытали на себе влияние марксизма. Оно не присутствует (если не учитывать ритуального цитирования классиков) даже в самых ранних работах. Чем это объясняется?
ОТВЕТ: Я думаю, что исчерпывающего и точного ответа на этот вопрос дать невозможно, слишком много факторов действует на наше развитие. Но можно предположить, что определенную роль сыграли детские идеологические впечатления. Меня воспитывали бабушки, мать моей мамы и ее сестра, и семья для меня – это прежде всего они и отчасти еще их мать, которую я еще застал в живых, и брат, Борис Владимирович Иогансон, в 1950-е – начале 1960-х годов – президент Академии художеств, которым они очень гордились. Эта семья была дворянско-буржуазная, и моя прабабушка даже танцевала на выпускном балу Смольного с государем императором как лучшая ученица. Как я сейчас понимаю, идеология этой семьи была типична для громадного социального слоя. Революцию они, естественно, ненавидели, но воспринимали ее как нечто вроде неизбежного периодически возникающего стихийного бедствия. Революция – это кровь, хаос и «царство хамов». Но после революции все успокаивается, возвращается на круги своя. Россия стала чудная, с какой-то нелепой еврейской идеологией, но она та же Россия, и представители этого слоя без особых или даже каких-либо угрызений совести переходили служить советской власти. Брат бабушек, Борис Иогансон, довольно долго был в белой армии Колчака, но когда Колчака уже разгромили, как-то смог оказаться в красной. До революции он учился на