Избранное — страница 10 из 76

ерживал ветками, как скрещенными руками, проволоку слева и справа. Тополиная тень опоясала Анастасию. «Будто поясом или чем другим…» А вот чем, она не успела додумать, увидала ноги Костайке. Потом тень Костайке с цветками мака на груди. Тень держала трубку в зубах. «И господин Пауль курит трубку и еще любит охлажденную цуйку», — подумала она. Завертелось в мозгу: черный, как дьявол, бык с железным кольцом в ноздрях чесался об угол дома… потом его отвязали… суета сует… все они кривошеие… и безглазые… и хромоногие… эти… граммофон… Костайке… доктор… хохот… вино… власть… воздух… суета сует…

— Не притворяйся, барышня. Ты что, не видишь меня?

«Эмиль всегда был ребенком. Вины на нем нет», — подумала она. «В воскресенье отец водил меня смотреть на воров, за кур их наказывали, — всплыли в памяти рассказы Эмиля. — Утром, если всю неделю я вел себя хорошо, меня наряжали, повязывали мне галстук и вели за ручку поглазеть на людей, кравших кур, и все они клялись не воровать». Эмиль гордился отцом? Или боялся его? Уже тогда боялся, что и его, мальчишку, выдерут, как тех, кто кур воровал. «У бати ладонь с лопату», — почудился ей голос Эмиля.

— Барышня, скажу тебе с глазу на глаз: не угомонишься — плохо кончишь…

«Кажется, осел — священное животное. Тело Иисуса Христа вез в последний путь. Сказывают, крест на спине осла виден, жары, голода он не боится, пощиплет травы, а то и одними колючками сыт, любая ноша для него не тяжела, тащит все, что на спину навьючат, спит где попало, да, да, я точно знаю, осел — священное животное».

— Зачем ты губишь себя, глупая, раз никому дела нет до того, что ты вытворяешь? Одни развлекаются, другие… Почему ты не послушалась Эмиля с самого начала?

— С какого начала?

— С такого. Ушла бы подобру-поздорову с развилки сразу, не зазря ведь он приходил, ничего б, поди, и не случилось… Счастье, что эти бешеные стреляли в воздух. Они знали, Эмиль мой сын. Но наперед тебе наука… Хоть не загодя, но хорошо, что ты одумалась…

— Ох, канальи, — засмеялась Анастасия.

— Смеяться оно, конечно, лучше, чем плакать… Ну, скажи на милость, зачем тебе нужен серб? Кто он тебе — родственник?

— Нет.

— Полюбовник?

— Нет, — опять рассмеялась Анастасия.

— Вот ты и не должна была…

— А может, и должна… Я женщина…

— Ты — девушка, барышня…

— Девушка, женщина… Надо было его похоронить.

— Мало ли что надо… — пожал плечами Костайке.

— Ты прав, очень многое.

— Напрасно окна била. Эмиль в погребе отсиживается, ему оттуда не слыхать… Маленьким он тоже там прятался. Завидит, бывало, на дороге вора, ну, из тех, которые кур крадут, и бегом в погреб… Он, верно, не знал, что ты за ним погналась. Поди, думал, что и ты кинулась куда глаза глядят. А может, вы столковались? Или сама уразумела, что к чему, когда стрелять начали?..

— Правда, что Стойкович умер?

— Правда…

— Каждый человек умирает, как жил.

— Не понимаю.

— Мудро он помер…

— Нечего насмехаться над покойником, так случилось…

— А я и не насмехаюсь. Видишь птицу вон там, высоко, над Дунаем?

— Ну, и что?

— В нее ты стрелял?

— А… птица… теперь и я ее вижу… Да, я хотел тебе сказать, — начал он, опустившись рядом с ней на землю, — я рад, что ты избавилась от блажи…

Костайке вздохнул и улыбнулся. Погладил Анастасию по волосам. И, насвистывая, поглядел на птицу. Сейчас он показался ей старым. Костайке зевнул. Он был усталый, но спокойный. Смотрел на небо, задумавшись. Потом взглянул на нее. Они сидели рядом. Анастасия чуть было не засмеялась. Но сдержалась. Разноцветные глаза Костайке забавно косили. Над дорогой порхала белая бабочка. Костайке ласково оглядел Анастасию с головы до пят, и она испугалась: глаза его разбегались, двигались порознь. «Ему надо бы носить темные очки». Бабочка села на лист акации.

— Купил бы ты себе солнечные очки, господин Костайке.

— Зачем? Солнце меня не тревожит ни летом, ни зимой, даже когда снег блестит. Да и вижу я хорошо, на глаза не жалуюсь.

— Что ж, и мне придется привыкнуть к ним, просто я никогда не видала тебя так близко… Ты не сердишься на меня?

— Нет, ведь я уже не молод… Мужчинам моего возраста женщины не заглядывают в глаза, — рассмеялся он и опять посмотрел на нее.

Анастасии померещилось, будто разноглазый Костайке преследовал ее как добычу, выслеживал сразу из многих мест. Но это ей только показалось: в глазах его не было никакого желания. Кончик носа у него облез и шелушился от солнца, будто линял. Шея была короткая, сильная, напрягшаяся, и ей почудилось, что сто́ит Костайке захотеть — и он легко втянет голову в плечи, как черепаха в панцирь. Ей, Анастасии, хотелось, чтобы это случилось, но, разумеется, ничего такого не произошло.

— Разумеется, — сказала она вслух.

— Что разумеется?

— Гляди, господин Костайке, солнце садится, вечер близится…

— До вечера далеко…

— Далеко-недалеко, а мертвых хоронят под вечер, чтобы с закатом солнца и душа усопшего отлетела на покой…

— Чепуха…

— Так уж устроен мир, господин Костайке, все из земли в землю возвращается. Мертвые листья преют, истлевают. Лошадей, коров и то на скотинное погребалище отвозят, чтобы падаль не валялась, иначе не к добру, иначе зловонить кругом станет… А раз уж так в мире заведено, то и наш долг — хоронить мертвых… Иначе нельзя. Ценить ничего не будем — на корню живое подорвем.

— Обычаи — глупость, барышня, а этим повиноваться надо, точно тебе говорю, у меня поболе твоего опыта, не то сгубит тебя их ненависть. Неслухов эти живо сотрут в порошок, по каверзности своей натуры. А ведь эти были, есть и всегда тут будут. Утопят они тебя живьем в нечистотах, извини, конечно, за выражение, и займутся своими делами, будто тебя и на свете-то не было. Верно тебе говорю. Ты бросила вроде бы куролесить, ушла с дорожной развилки, а теперь тебя мучают сомнения… Ну, скажи на милость, чего серб-то у нас позабыл, зачем впутался в нашенские жизни? А мы за него расплачивайся! Ноги ихней не будет тут, уж я-то, уж мы-то постараемся, уж мы-то своего добьемся, не стыжусь этого говорить — тогда и сомнения улетучатся… Оборонять мы должны свой клочок земли, свою деревню и… Почему ты улыбаешься?

— Есть еще кое-что…

— Что? — не понял Костайке. — Обороняться надо, а то эти могут подумать, будто с сербами мы заодно.

— Да, ты прав…

— Да…

— Оскорблять никого не надо…

— Не надо, правильно, а кого мы оскорбляем? Бандитов, которые топчут землю? Прославлять их прикажешь, когда соотечественники наши гибнут? Чтить бандитов негоже. Речной водой пускай их смоет, псы растерзают, люди пускай видят: не сидим мы сложа руки.

— Ты прав, пусть сгниют кости ворогов наших.

— То-то и оно, — степенно подтвердил Костайке, вставая, — но, сдается мне, про разное мы толкуем.

— Может статься…

— Законы-то нынче строжайшие, барышня, не позабудь…

— Есть и иные, старые, всезаветные.

— Ну, зачем тебе эти глупости? Какой тебе от них прибыток? Приспичило тягаться с этими, так стреляй в них, но наперед пообучись малость! Тяжелее небось оружие добывать, ночами не спать, от стужи мерзнуть, а велик ли труд ягненочком для заклания прикидываться, цирковые представления на развилке, как на базаре, устраивать. Но глупый ягненок может и погибель на себя навлечь. Когда с огнем балует…

— Сам ты глуп, если думаешь, что погибели я ищу. Одноглазо на мир глядишь: примечаешь то, что пожелаешь. Удобно это тебе. Двумя-то глазами боишься на мир смотреть.

— Никак я не пойму, чего ты колготишься: парня моего сгубить метишь, надо мной верх взять или над этими поиздеваться?

— Хочу серба похоронить, не успела я могилу землей засыпать, — ответила она и встала.

— Не серчай, конечно, но убьют эти тебя.

— В каждом человеке, верно, есть, как у тебя, что-то от юродивого. Во мне — нет. Ничегошеньки я не хочу, просить мне у вас нечего… И ты для меня — мертвец, потому и не боюсь я тебя. Потому «выкать» перестала, как прежде тебя величала. Думала, умом тебя бог не обидел, а обидел — так жизнь прибавит. Но нет. Конченый ты человек, раз на свою правоту нажимаешь, а того не понимаешь, что лишь одна смерть права, одна она всевластна, одна она вправе человека прибрать, когда пожелает. Правоту свою напоказ выставляешь, а меня такие наставники-разумники из себя выводят. Правота их смердит… Не могу, не хочу жить по уши в дерьме, жить и бояться пошевелиться, чтобы этого самого дерьма не наглотаться. Не хочу есть, спать, любить в дерьме; не хочу, чтобы самой дерьмом не стать, не по мне это.

— Совсем ты рехнулась, девка, от гордыни дурацкой сгибнешь…

— Гордыня тут ни при чем.

— Помрешь, дура.

— Ну, и помру. Велика беда! Я вольна делать, что хочу. Не сломить вам меня, не перешибить… Свободная я, понял? Как хочу, поступать буду, в лицо тебе плюнуть могу, никто не помешает, да просто охоты нет… Запомни: последнее это мое слово!

— Ну, и дурища, подохнуть ни за что ни про что… С сербами ты и не связана вовсе. Погоди, погоди, а может, связана? Навряд ли, какой им прок от эдакой коровы, эдакой полоумной! Запереть бы тебя в «желтый дом», — обозлился вдруг Костайке и хотел схватить ее за руку.

Анастасия неторопливо подняла с земли камень, потом второй и, не оглядываясь и держа подсолнух под мышкой, пошла вдоль проволочной изгороди.

— Поди ты к черту! — крикнул ей вслед Костайке.

Вернувшись на развилку, Анастасия довершила начатое. Насыпала могильный холмик, положила сверху цветок подсолнуха.

VII

Все было как во сне. Боли она не чувствовала. Где она — не понимала. Но потом узнала: четвертый класс. С портрета над шкафчиком с учебными пособиями смотрел на нее бородатый лик с непрощающими глазами — Михай Храбрый. И она подумала о его матери, монахине Теофане, умершей в монастыре Козии. Заломило в затылке, в висках или в позвоночнике, и она вдруг сомлела, повалилась на парту. На первую, где сидели обычно отличники. «Наверно, так бьет электрическим током, человек обугливается, не успев понять, куда его ударило, про это рассказывала на уроке учительница физики. Но не все ли равно, куда ударило?» Вечерело. Пустые парты — как игрушечные. Покрытые пылью. Их давно не протирали. Лицо Михая Храброго на портрете потемнело, глаза погрустнели и стали казаться бесцветными, а борода приклеенной. Она, Анастасия, помнила фотографию его черепа. Странно, что у правителя, у преславного воеводы Михая, такой обыкновенный череп. Так ей казалось. Поначалу. Издали. Стоило подойти поближе (снимок черепа Михая Храброго, прикрепленный кнопками к классной доске, она видела на уроке истории) — и грозный воевода исчезал, как в тумане, исчезал легендарный герой, проявлялась одна старая надпись. Непонятные письмена. Главным ей почему-то казалось разобрать вязь букв, а это было непросто: алфавиты меняются. Разгадать старинные слова на черепе Михая Храброго. Плохих отметок по истории она больше никогда не получала. И перед глазами у нее еще долго стоял череп воеводы. И короткая старинная надпись. Анастасия не выносила пыли, и ей стало противно,