Избранное — страница 13 из 76

Его звали Курт, Тони назвал его Каролем как раз в этой самой комнате, когда они впервые пришли сюда. Курт не возражал. Сейчас он, сбросив с себя одеяло, спал на тюфяке, и в его равномерном дыхании было что-то казенное. Это новое имя уже не звучало сухо, как приказ. Он согласился, губы его шевельнулись то ли в иронической гримасе, то ли в улыбке. Тони не увидел тогда его глаза — получивший новое имя смотрел в окно. Во дворе двое мальчиков играли в жмурки и весело смеялись. Двор был очень широк, и водившему нелегко было поймать своего друга, который кричал: «Сюда, сюда!» — и убегал очень быстро. К тому же он ни разу не подошел слишком близко к водившему. Если его и можно было поймать, то лишь когда он споткнется или кто-нибудь его удержит.

Девушек нашел Курт. Так называемых девушек! Они не назвали своих имен, возможно по совету Курта, с которым согласились, решив, что так все будет выглядеть романтичнее. Они пытались найти прекрасное именно там, где его не могло быть.

Курт принес масло, колбасу и коньяк. Это была роскошь. В городке не продавали ничего, кроме помидоров, да и те из-под полы. На «черном рынке», как сказали девушки. Первая их общая пирушка прошла бестолково, хотя все смеялись. Тони смотрел на смеявшихся девушек и думал, что наверняка и эти хотят стать офицерскими женами.

Тем не менее на прощанье Рыжая попросила у Тони сувенир, как будто им больше не суждено было увидеться. Она была особой практичной и, заговорив о сувенире, погладила часы Тони тем же профессиональным жестом, каким раньше гладила его волосы. Он без колебаний отдал ей часы, словно наказывая себя за потерянную ночь. Его позабавила нелепость этой сцены: девушка хотела казаться сентиментальной и дала понять, что будет свято беречь его подарок. Несомненно, она лгала. Жизнь этих девушек была совершенно неосмысленной, и часы, определяющие ценность времени, все равно ничем не могли им помочь. Для них часы были лишь дорогой заводной игрушкой. Время их не интересовало.

Подружки старались быть веселыми и беспрерывно смеялись глуповатым, усталым смехом. Они полагали, что мужики изголодались по любви, а Тони и Курт были всего лишь скучающие люди, которым хотелось провести ночь как-нибудь иначе, чем обычно. Курт был совершенно холоден, а Тони присутствие девушек не доставляло никакого удовольствия. Ему было противно. И все-таки он не уходил — возможно, из трусости. По привычке он приходил еще несколько раз и сейчас лежал здесь, в постели, дожидаясь рассвета, когда можно будет уйти.

Воздух был спертый, точно в переполненной тюремной камере. Тони лежал на кровати, возле Рыжей. Курт со своей девушкой спал на полу, на тюфяке. Странно, эта девушка не любила кровати. Скрип кровати досаждал ей. Тони улыбнулся, вспомнив, как она, маленькая Толстушка, каждый раз брала в охапку набитый соломой тюфяк и клала его на пол у стены. Он вспоминал о ней так, как будто она давно исчезла, а не дышала и не ворочалась в двух шагах от него. Возможно, она тоже не спала, возможно, ворочалась нарочно, надеясь разбудить Курта. Солома в тюфяке шуршала. Тюфяк набили свежей соломой несколько дней назад, чтобы избавиться от блох. Но блохи остались. И тоже не давали Тони спать.

Время еле двигалось. Под ногтями, в волосах, во рту, на языке, под кожей Тони ощущал каждую секунду — круглую, высохшую, тяжелую, пыльную. Словно по нему стекал крупный песок, царапая и раздражая его, как кожная болезнь, как чесотка. Живот и голова ныли. Быть может, из-за бессонницы и отвращения. Время казалось ему гнилым, больным. И за окном все никак не рассветало.

Тщетно Тони не отрываясь глядел туда. К его глазам как будто кто-то прижал ладони: не было видно ничего, кроме ржавой тьмы неба. Казалось, все охвачено лихорадкой: кровать, простыня, воздух, не двигавшееся с места время, набитая паклей подушка, майка — все. В комнате стояла вонь, и Тони представлялось, что с каждой секундой она усиливается.

Он встал и с шумом распахнул окно. Ветер втолкнул в комнату свежий поток. Тони глубоко вздохнул и, опершись локтями на подоконник, стал ждать. Засветлели полоски зари — тоненькие, едва уловимые, словно отдаленное пение петухов.

Ему вспомнились дни, когда он подстерегал рассвет в своей студенческой комнатенке. Иногда его заставала там госпожа Флорика. Она приносила ему молоко. Флорика была вдова и держала нечто вроде молочной для своего квартала. «Молоко — источник здоровья» — так гласила вывеска. Имени на вывеске не было. Кое-кто подсмеивался — вдову звали, точно корову, — Флорика. Так говорили злые языки. Хозяйка была женщина неплохая, хотя разбавляла молоко водой. Но водой разбавляют почти всё, и самыми разнообразными способами. И в искусстве много воды. Кто это заметит? Главное — чтоб ее было много. Даже некоторые из его институтских профессоров, знаменитые художники, не брезговали водой. Во всем, что бы ни делали люди, есть малая толика воды. Хозяйка молочной, Флорика, не виновата. И он сам разбавлял водицей свое существование. Делал не то, что хотел, — не был в состоянии, не хватало сил, а главное — не знал, что надо делать. Даже не отдавал себе отчета в том, почему не уходит из этой дурацкой комнаты.

Первой проснулась Толстушка. Она с наслаждением зевнула, шаловливо подмигнув Тони. Потом, увидев, что он не обращает на нее внимания, пошла голышом, как была, умываться. Из ванной до Тони донесся ее громкий свист. Она все еще надеялась разбудить Курта. Тщетно.

Проснулась и Рыжая и подошла к Тони. Она легко, как кошка, потерлась лбом о его плечо.

— Какое прекрасное утро, — сказала она, — какой мир…

Тони не ответил. Все, что она говорила, он находил глупым и пошлым. Самая простая радость тонула в этих словах, которые могли бы быть такими живыми. Он совершенно не выносил Рыжую и, быть может, поэтому не смотрел ей в глаза. Из ванной доносился шум воды в унитазе, которая текла с яростью стихийного бедствия.

«Здесь это называется миром», — подумал Тони.

Тишина, прекрасное утро, наслаждение, женщины, сон, еда. Нет дождей, не слышно ни пушечного выстрела, ни гула самолета, не ждешь, что перед тобой появится дуло винтовки, — все хорошо. В общем, что-то вроде мира. Потому что и в самом деле физически здесь умереть нельзя.

2

— Нарисуешь мне оленя? — спросила Рыжая.

— Нет, — категорически отказался он.

— Нарисуй мне оленя, — не отставала она. Она всегда требовала, это была ее манера. — Оленя и красные розы… Красный цвет — знак любви. Я хочу оленей и красных роз, милый, — ластилась к нему Рыжая.

Тони поражало ее странное сходство с Флорикой. Те же жесты, те же притязания: олени и розы.

— А ты не хочешь написать мой портрет, милый?

— У меня нет времени, милая, — сказал он, желая отделаться от нее.

— О, перестань, нет времени… Для других дел время у тебя находится, жулик ты этакий. — Ее вульгарность становилась угрожающей. Она начала прижиматься к Тони голым плечом и бедрами. — Хорошо, не рисуй меня… Нарисуй хоть двух оленей.

Она спустила цену, пожертвовала ради оленей портретом. В сущности, это и являлось ее целью. Повысила требования, чтобы опять понизить их и наверняка добиться желаемого: оленей. И ее руки, которые гладили его, жаждали того же: оленей. Если бы он непременно захотел написать самого себя, и Курта, и обеих девушек, и эту комнату, он написал бы картину без человеческих фигур, без кроватей и стульев, даже без этих полевых цветов в глиняном кувшине на столе, которые, собственно говоря, здесь неуместны. Он нанес бы на полотно лишь пятна желтого, трупного цвета — гнилые, редко рассыпанные. И подписал бы внизу: «Проституция». Или: «Буржуазия». Это одно и то же.

— А, голубочки, — засмеялся Курт. Он только что проснулся и еще потягивался. Потом встал с тюфяка и принялся делать гимнастику — бегать на месте и поднимать стулья. За неимением гантелей он всегда пользовался двумя стульями. — Как спали, голубочки? — Юмор Курта никогда не вызывал смеха. Однако Рыжая засмеялась. Толстушка вернулась из ванной и тоже засмеялась, сама не зная чему.

Курт был лыс, точнее говоря, начал лысеть. Он всегда стригся наголо, чтобы было непонятно, лысый он или стриженый. На макушке у него оставался редкий желтоватый пух, и каждый волосок можно было пересчитать на свету. Это походило на венчик и выглядело очень комично. Тони улыбнулся, и все сочли, что шутка насчет голубочков понравилась и ему.

— Он не хочет нарисовать мне оленей, — жалобно промяукала Рыжая.

— Ничего, он делает тебе кое-что другое, получше.

И все опять засмеялись. Курт сходил за остряка, в особенности по утрам.

Толстушка приготовила завтрак. Тем временем все побывали в ванной. Вода не подбодрила Тони. Он сел за стол все с тем же ощущением — секунды оставались медленными и высохшими.

— Когда вы снова придете? — спросила Толстушка.

— Не знаю.

— Ну, приходите сегодня вечером…

— Не знаю, — повторил Курт. Сейчас он оделся и стал совершенно официален.

— Ну, я тебя прошу…

— Не будь дурой, — сказал он. — Хватит.

Подобного рода отношения никогда ни к чему не обязывали Курта. Ничто не привязывало его ни к кому. Он занимался любовью для препровождения времени. Так же, как ел бы, скажем, сливы.

— Что ты теперь будешь обо мне думать? — шепотом хныкала Толстушка.

— Ничего не буду.

— Ну да, ну да… Я знаю. Будешь думать, что я из этих…

— Полно тебе! — сказал Курт, намазывая хлеб маслом.

Тони уставился в тарелку, где лежали нарезанные, увядшие помидоры. Он слушал Толстушку. Она была смешна. Заводила все одну и ту же нелепую пластинку. Она хотела полить деньги соусом из поэзии и сожаления, чтобы Курт не подумал, будто она могла бы лечь с кем угодно так же, как ложилась с ним. Курт был человек железный: он жадно ел и даже не слушал Толстушку. Ее слова не интересовали его в принципе, а не потому, что относились к определенному репертуару.

— Я хочу прожить девяносто девять лет, — сказал он, чтобы принудить ее замолчать.