Тони знал — Курт искренен. Для него не существовало ни войны, ни мира, ни прекрасного, ни уродливого, ни радости, ни страдания, ни любви, ни ненависти, ни богатства, ни бедности — ничего. Сейчас он ел хлеб с маслом и с огромным количеством помидоров. И не желал, чтобы ему докучали. Курт ел, как обжора, не смакуя. «С таким же удовольствием он съел бы целую кастрюлю вишен или протухшей колбасы, — думал Тони. — Главное — наполнить желудок. Сейчас — время завтрака».
— Почему ты такой недобрый? — возмутилась Толстушка. — Тебя ничто не привязывает ко мне?
— Нет, — холодно ответил Курт. — И довольно морочить мне голову.
Рыжая засмеялась и обняла Тони за шею, желая показать, что он принадлежит ей. Позабыв об оленях, она прижалась к Тони и чмокнула его.
— Любимый! — восторженно сказала она.
— Ничто не привязывает? — не отставала Толстушка.
— Хочешь, чтоб я тебя треснул?
— Тресни, — сказала она с видом мученицы, поскорее проглотив то, что было у нее во рту.
— Принеси еще помидоров, — равнодушно промолвил Курт.
Он не сохранит ничего, никакого воспоминания, ничто не привязывает его ни к кому — вот его кредо. Тони знал это. Но ведь человеку нужно, чтобы воспоминание, пусть даже неприятное, привязывало его к местам, где он побывал, к людям, которых он встретил. Как теперь к этим двум девушкам. Девушки, девушки… От Рыжей в памяти Тони останутся только ее крутые гладкие бедра с необычайно белой кожей. Комично, но вся ее красота заключалась именно в бедрах. Все остальное у нее было потасканное и увядшее. Один знакомый Тони, художник, женился на исключительно уродливой женщине только потому, что у нее была очень гладкая кожа на бедрах. И у Рыжей так же. Эту кожу можно было ласкать, точно какой-то округлый плод, мерцающий свежим, живым светом. Но кроме этого — никакой красоты. Огромный нуль. «Нуль, в котором где-то прячется бриллиант», — усмехнулся про себя Тони.
Кто-то постучал в ворота (городок был просто разбогатевшим большим селом), и Толстушка вышла. Она вернулась, совершенно переменившись в лице, и молча стала в дверях.
— Что случилось? — забеспокоилась Рыжая.
— Оборотень…
— Что? — Рыжая побледнела.
— Этой ночью опять приходил оборотень…
Теперь они обе выглядели как привидения. Они не боялись оружия, бомбежек, войны. Но оборотень пробуждал в них животный страх. Лица обеих походили на маски.
— А мы так спокойно спали эту ночь, — с расстановкой произнесла Толстушка.
Ее слова звучали наивно. Девушки не были развратны, даже не знали как следует своего ремесла — дилетантки, извлекавшие выгоду из сутолоки военного времени, Жалкую выгоду, разумеется.
— Вдруг оборотень придет сюда? — все так же медленно проговорила Толстушка.
— Пошли, — сказал Курт. — Никакого оборотня нет, одурели вы, что ли?! Пошли… До свидания, голубки.
Они вышли, оставив девушек в панике.
— Надо немножко пройтись, — сказал Курт, — сделать моцион перед тем, как вернемся домой.
— Хорошо, — ответил Тони и засмеялся, подумав о том, что́ называет «домом» человек, который идет рядом с ним.
— Надо сделать разминку, заняться спортом, — добавил Курт, упруго шагая. — Мне моцион необходим, иначе я костенею.
— Что ты думаешь насчет оборотня?
— Глупости… Утренняя прогулка бодрит… Спорт… — Тони больше не слушал его. Ему было известно, что Курт занимается спортом. В сущности, Курт всем занимался, как спортом. Когда он ел, когда говорил, когда любил — все это был спорт. У него все шло от кожи, от бицепсов и трицепсов, от мускулов. Он мыслил мускулами. Словно голова выполняла лишь эстетическую функцию — придавать ему сходство с людьми.
— Уже две недели люди в панике…
— Скоты.
— У нас еще не вывелись суеверия, так что это объяснимо.
— Пустые бредни…
— И кое-кто в городе утверждает, будто видел оборотня.
— Заразились от караульных. Страх заразителен, как проказа или как чесотка, — сказал Курт.
— Один из солдат погиб от пули. И выяснить не удалось — застрелился ли он сам или другие застрелили его ночью, по ошибке.
— Шеф говорит, что они валяли дурака и застрелили его нечаянно, — сказал Курт.
— А ты как думаешь?
— Ничего не думаю. Ты веришь в оборотней?
— Нет.
— Так чего же ты их слушаешь?
— У них реальный страх, ужас. Возможно, оборотень — только предлог, отдушина, которая появилась очень кстати. Так или иначе, они действительно напуганы. Ты не хочешь ничему верить…
— Меня это не интересует.
— Почему ты не попытаешься объяснить себе их страх перед оборотнем? В течение двух недель каждую ночь оборотень швыряет камнями в караульные будки. Во все четыре. Часовые перепуганы. Я усилил караулы, расставил вокруг людей для слежки — все тщетно. Там не проходит никто, кроме солдат.
— Возможно, кто-то хочет напугать часовых этими нелепостями, чтобы они покинули склад. Не надо забывать, что это склад боеприпасов. Если кто-нибудь воображает, будто доберется до… Вздор, — сказал Курт. — Хотя, в конце концов, склад можно и захватить… Фронт недалеко, почему бы и нет? Но это уж их дело. Впрочем, может, это и настоящий оборотень, не спорю…
Сейчас безразличие Курта было благодушным и мирным. Но так же легко оно могло стать и преступным. Оно — палка о двух концах, как принято выражаться. Все зависит от того, как повернется дело.
А может быть, его деланное безразличие имело свои основания? Быть может, что-то довело его до этого? Но что же именно? Курт никогда не говорил о прошлом, словно он и на свет-то родился только в самый день их знакомства. А до этого дня простиралась безграничная пустота. В Курте нельзя было разгадать ничего, кроме самого очевидного. И только это очевидное он и раскрывал, выработав для себя определенную линию поведения. Он был, хотя и не признавал этого, интеллигентом. И мыслил. Правда, мысли его немедленно принимали конкретную форму — форму прогулки, как сейчас, без фуражки, с заложенными за спину руками, или бесстрастной ласки, как вечером у девушек.
— Жизнь не находится ни позади, ни впереди, — обычно говорил он. — Она здесь, в нас, в эту минуту. Все остальное в счет не идет.
В таком случае почему же это настоящее все-таки оставляет его равнодушным? Даже ужас солдат и горожан перед оборотнем для него бредовая нелепость. Хорошо, оборотень существовать не может, но страх существует. Почему ему это неинтересно? Или в будущем ему ничего не светит, поэтому он ко всему безучастен? Тони знал, что Курт не мечтает даже о повышении в чине, не испытывает этой идиотской жажды увидеть себя в должности, для занятия которой считаются необходимыми хотя бы относительные мужество и героизм.
— Поиграем в футбол?
— Я не очень-то умею, — сказал Тони.
— Ничего, научишься.
Они дошли до своей квартиры. Курт, машинально козырнув, вошел, вернулся с мячом и довольно быстро надул его. Этот мяч он привез из дому и не расставался о ним с самого начала войны; он возил мяч с собой, выпустив из него воздух. В свободные минуты Курт играл в футбол, чтобы размяться. В последнее время играл почти ежедневно, порой даже один. Склад боеприпасов ни в какой мере не походил на фронт. Его охраняли румынские солдаты. Курт и еще четверо немецких офицеров должны были только наблюдать за ними при посредстве Тони, тоже имевшего офицерский чин.
— Вставай на ворота!
Они разулись и поставили с обеих сторон ворота: по два сапога справа и слева. Кое-кто из солдат тоже захотел играть, и Курт им разрешил. Играли солдаты плохо, почти все они были из деревни, и обводить их не представляло трудности. Курт размялся, забив несколько раз мяч в охраняемые Тони ворота. Потом началась игра.
Тони смотрел, как уверенно и стремительно бегает Курт, ему удавался любой хитрый ход. Сейчас его интересовала только игра. Неужели он стремится лишь к тому, что можно осуществить немедленно? Что было с ним прежде? Прошлое Курта безмолвствовало, и он предпочитал играть в футбол или спать с Толстушкой, чем говорить. Он ненавидел слова.
— Го-ол! — закричал Ристя.
Тони узнал его голос. Поискал его взглядом, но не нашел. Потом опять услышал, как Ристя хохочет, и только тогда обнаружил его. Тот сидел на ветви падуба и болтал ногами. Зеленая листва скрывала и лицо и фигуру, и Тони видел только раскачивающиеся сапоги. Сапоги могли быть чьи угодно, но смех принадлежал только Ристе.
Ристя лузгал подсолнухи, стоя на посту. Так Тони с ним и познакомился. Ристя козырнул и продолжал грызть семечки. Длинный стебель сорванного подсолнуха он зажал под мышкой, и была видна только круглая головка с бледно-желтыми лепестками. Семечки еще не созрели как следует.
— Ты что делаешь? — спросил его Тони.
— Подсолнухи щелкаю, здравия желаю!
Тони хотел было продолжать: «На посту?» Но угадал ответ: «А то где же?!» Солдат был прав, и Тони оказался бы смешон, устроив из-за такого пустяка скандал. Здесь они жили точно в пустыне. Некому было следить, чем занят солдат. Он мог бы и вздремнуть в караулке, если легко засыпал или если бы договорился с соседним часовым, чтобы тот подал ему знак на случай проверки.
— Господин офицер!
— Что тебе?
— Я вас знаю, вы — Мэргэритару, из Девесела.
— Скажи на милость! — изумился Тони.
— Вы — младший сын, тот, который стал художником… Сам я из Пристола, но у меня есть в Девеселе троюродный брат. Я писал домой, что я здесь, и они мне прислали письмо, чтоб я имел в виду, здесь есть один наш, олтенец то есть… В Девеселе я бывал, в церкви… Очень у вас колокол красиво звонит, красивее, чем наш.
Поэтому Ристя и лузгал подсолнухи? Он говорил и небрежно сплевывал шелуху. Он полагает, что если они оба олтенцы… Нет, позднее Тони убедился: Ристя грыз подсолнухи потому, что любил их и чтобы убить время. А главное — он был уверен, что в этом нет ничего предосудительного.
В другой раз Ристя засунул в ствол своей винтовки цветы мака. К этому времени они с Тони уже познакомились ближе. Увидев Тони, Ристя заложил за ухо красный, точно огонь, мак, стал по стойке «смирно» и спросил: