— Пытался, но у меня не получилось… Ристя, ты не рассказал мне до конца про оборотня. — Тони хотелось переменить тему разговора. Курт задерживался — значит, у майора есть, что ему сказать.
— Рассказал, — ответил Ристя. — А, я забыл сказать, что ночью, перед тем как откопали однорукого, тень бродила по селу и слышно было, как кружки наполнялись водой — это однорукому хотелось пить и он черпал воду из ведер кружками. И еще слышно было, как в доме падали стулья — оборотень спотыкался о них… А утром некоторые увидели, что вилы воткнуты в навоз, а ведь вечером оставили их у стены конюшни.
— А здесь ты боишься оборотня?
— Ты как будто уже меня спрашивал…
Ристя поднял ко рту ведро и начал жадно пить. Вода стекала по его подбородку, капала на китель. Потом Ристя ушел. Тони смотрел, как он медленно, уверенно ступает. У Тони так и не хватило храбрости сказать ему хоть слово. Он будто окаменел. В эту минуту он ненавидел себя. Казалось, он жил не своей, а чьей-то чужой жизнью. Никогда он не делал того, что желал. Не был в состоянии вырваться, стать самим собой. Жил ненастоящей жизнью. И не мог вырваться из нее. Не находил в себе силы. Он ходил с Куртом к женщинам, хотя ему не нравилось их общество. «Все пустое, все пустое», — думал он. Он глядел на дверь, из которой должен был выйти Курт, дверь оставалась неподвижной.
«Что мне здесь надо, — думал он, — почему я жду перед этой дверью? Почему?» Ему представлялось, что он ползет, точно червь. Он с досадой сплюнул. Ползет вслед за войной, сам того не желая. Но не в этом суть. Для того, чтобы чего-то достигнуть, надо желать. Картины не пишутся сами собой.
Все идет шиворот-навыворот. Он чувствовал себя ослабевшим, точно после приступа лихорадки. Посмотрел вслед Ристе: тот исчез. Тони сам себе казался калекой — у него нет рук, нет ног, нет слов. Он словно ствол без ветвей. Он не может помочь Ристе. Но он не может помочь и самому себе.
Он мысленно выругал весь свет, солнце, воду, землю. Тоже один из видов бессилия, это он сознавал. «Общество вырастило нас одряхлевшими, трусливыми», — сказал он сам себе. Он чувствовал, что ему не хватает высшего идеала. У него было одно стремление: писать. А сейчас он ждет перед чьей-то чужой дверью и не может писать. Это значит, что высший идеал в действительности другой.
Дверь распахнулась: Курт вышел такой же бесцветный, как и вошел.
— Шеф говорит, надо тебе заняться этим оборотнем. Положить конец слухам. Ты должен заставить их убедиться, что его не существует. Узнать причину, что ли… Справишься, ты человек неглупый… Шеф сказал: нельзя же, чтоб мы стали посмешищем для всей округи. Ты видел, эти девки тоже смеются над нами.
— Они-то не смеялись, — сказал Тони. И подумал изумленно, но с чувством облегчения: «Вот в этом и было все дело?»
— Понаблюдай несколько ночей за часовыми… Понимаю, тебе не хочется, мы могли бы пойти к бабам. Ничего, мы их еще найдем. Никуда они не денутся.
Казалось, холм сгорбился под туманом. Ветер был близко, за холмом, и чувствовалось его прозрачное, холодное дыхание. Сперва прошел ливень. Потом откуда-то из-за холма появился туман — густой, плотный, как стена, С того места, где стоял Тони, он не мог отчетливо разглядеть часовых. Туман мешал ему. Но подойти ближе было нельзя, его увидели бы. Он и не хотел подходить. Его возмущало, что он вынужден следить за солдатами. Это было так, как если бы он выслеживал самого себя. Однако приказ есть приказ. Формальность должна быть выполнена, хотя бы формально. Но даже если он что-нибудь заметит, он все равно не подаст рапорт — он больше не пойдет против самого себя.
Странно, люди всегда требуют от него того, что он не может дать, того, что противно его натуре. Очевидно, они считают его не таким, каков он в действительности. И поэтому он не может удовлетворить ни одного их желания. Даже если бы ему самому хотелось это сделать. Он постоянно остается в долгу. Например, Флорика, квартирная хозяйка, мечтала, чтобы у нее в комнате висела картина с оленями. Он нарисовал бы ей все что угодно, но только не оленей. Но она не хотела. У нее был сосед (собственно говоря, не такой уж сосед, он жил на ближней улице), который малевал оленей. И довольно бойко торговал ими на рынке. Утром он складывал картины в повозочку, и к полудню у него уже не оставалось ни одной. Потом до самого вечера он малевал новые. Этот человек был идеалом для Флорики. Он даже казался ей красивым, хотя хромал и нос у него был приплюснутый, как у сифилитика. Сифилитиком он, разумеется, не был. Но и красавцем — тоже.
У Тони был один друг, студент математического факультета, единственный человек, который в него верил. Его звали Адам. Он говорил о Флорике:
— Она женщина добрая, приблизительно честная… Но между ней и тобой расстояние в целый век. Дело не в возрасте, Тони, нет… Хорошие люди, которых держат во тьме, не видят дальше той красоты, которая у них под рукой. Все, что выше оленей, для нее не существует…
Адам был юноша язвительный: он ел всего один раз в день. Однако нищета не сделала его пессимистом. Совсем нет. Он знал, чего хочет. Тони увидел его, как сейчас: высокий, в огромной черной шляпе, немножко смешно одетый. Тони взглянул на часовых. Ничего. «Адам, Адам», — повторял он про себя, будто зовя его. Адам погиб, его расстреляли немцы.
Тони словно услышал слова Флорики: «Говорила же я вам! Раз он водился с коммунистами…»
Тем не менее она симпатизировала Адаму, ей нравились высокие мужчины в черных шляпах. Ее муж тоже был высокий.
Она все-таки купила на рынке картину с оленями. К ней пришли гости, и она желала им показать, что у нее на квартире живет художник. В сущности, она не презирала его. Она с гордостью показала гостям — это был вдовец-мясник, явившийся с родственниками вроде как бы свататься к ней, — картину с пегими оленями и сказала:
— Это он нарисовал! — И указала на Тони, который сидел тут же. Тони готов был сквозь землю провалиться. Гости выразили восторг. Так, чтобы не рассердить хозяйку, он присвоил себе чужую славу. Флорика улыбалась, словно говоря: «Видите, какие у меня жильцы — великие люди!»
Его пробрала легкая дрожь. Земля была сырая. Наступила ночь. Он слышал, как менялся караул. Различил и голос Ристи. Тони совсем позабыл о нем.
Он снова ощущал в горле этот жесткий комок, и снова секунды казались ему тяжелыми и шероховатыми, точно песчинки. Подсматривает, словно шут гороховый. Он подумал: «А что, если майор хотел надо мной поиздеваться? Я буду шпионить за своими, а потом немцы будут хохотать?» Почему он не встает, не уходит?
Земля точно держала его на привязи. Он хотел встать, но в эту минуту услышал, как в воздухе зажужжали камни. «Бах, бах, бах», — услышал он. Затем опять, еще три раза. Один за другим камни ударялись в дощатую стену караульной будки. Казалось, ими стреляют из винтовки. Он почувствовал, что земля стала холоднее.
Сначала камни попадали в будку, находившуюся посредине. Затем застучали в правую. Тони смотрел. Туман стал прозрачнее, и луна бросала косые лучи, словно светила сквозь воду. Ему вспомнились Ристя и однорукий оборотень.
Послышались крики. Тревога. Затрещали выстрелы, из барака бежали к складу испуганные солдаты. Вероятно, майор послал их усилить караулы. Ни майор, ни Курт никогда не приближались к складу ночью — глядели из окон.
Крики замолкли. Оборотень исчез, очевидно услышав голоса. Тони решил уйти. Но в будки опять полетели камни. Опять тревога, гвалт.
Все это повторялось четыре раза. Майор и в эту ночь глаз не сомкнул.
Когда Ристя сменился с караула, Тони ушел тоже. Догнал Ристю. Хлопнул его по плечу, но тот не вздрогнул. Может быть, он заметил его краешком глаза? Но почему не остановился?
— Что случилось, Ристя?
— Ничего. Что может случиться?
— Ты не боялся?
— Чего мне бояться? А вы были в городе?
Тони тихонько засмеялся.
— Нет, — ответил он. — И я тебя видел.
— Где?
— Зачем притворяешься? Я видел, как ты швырял камнями в караульные будки. Прикидывался оборотнем.
— Я? Сохрани боже, как это я могу быть оборотнем?
— Сперва ты кидал камни в свою будку… И орал. Потом начал бросать в соседние… Ты спрятался за падубом, в тени, куда не проникал лунный свет, чтоб тебя не видели из соседних будок…
— Я думаю, ты видел оборотня…
— Перестань, Ристя, я никому на тебя не донесу.
— Если донесешь, они посадят меня в тюрьму, — сказал Ристя. Признался. — Но знай, после этого я приду в Девесел и всажу в тебя нож!
Он говорил так, словно они никогда и не дружили.
— Да брось… А зачем ты кидаешь камнями в будки?
— Чтоб эти проклятые не спали… Чтоб они тряслись, особенно майор… Хочу подшутить над ним… Он не верит в оборотней — ладно. С тех пор как объявился оборотень, он отощал, стал похож на ссохшийся кочан капусты. Я тебе не говорил потому, что ты дружишь с Куртом… Опасался, что донесешь… А если эта старая свинья узнает…
— Как это я донесу? Майор ничего не узнает.
— Если узнает, то пусть меня черти возьмут, коли я не пырну тебя ножом.
Они были наедине, и стояла ночь. Никто их не слышал. Ристя говорил, не считаясь с чинами. Но с чинами он не считался и днем, когда они оказывались с глазу на глаз. Тони не рассердился. Он находил естественной осторожность Ристи, даже если она полна угрозы.
— Нас пятеро… И три недели нас назначают только ночью. И еще две недели будут назначать. Это дерьмо нас наказывает за то, что застрелился тот… В ту ночь мы все вместе были, да ничего не могли с ним поделать… Тогда я решил, что и я с майором шутку сыграю. Пусть в городе посмеются. Он ночью не выходит из дому… Не может меня увидеть. А ты уходишь к бабам… Ну, мы и посмеялись над ним, и еще посмеемся. А если ты на меня донесешь, то пусть меня черти возьмут, коли я не забуду, что ты олтенец!
— И сколько же ты еще собираешься…
— Сколько можно будет… Нету у меня больше терпения сидеть здесь. Днем еще куда ни шло: то споешь, то сядешь верхом на винтовку и хлещешь ее прутиком, точно коня, то посмеешься — время и пройдет… А ночью тоска. Пропадаешь с тоски! Только и можно шутку сшутить и над ним и над войной этой, ежели пошвырять камнями. Устраиваю балаган, чтоб ночь прошла поскорее. Посмеяться немножко, что ж тут плохого?