— Он сказал ему, за что его наказали? — спросил Тони.
— Разумеется. «Ты притворялся», — сказал он ему. Но твой парень ответил с достоинством: «Я не притворялся, зачем я стану притворяться?» Понимаешь, парню незачем было больше скрываться. Осел объяснил ему, что знает все. «Скучно мне», — сказал парень, и осел удивился не смыслу слова, а тому, что у парня выражения общепонятные, не такие уж деревенские. «Все одна и та же песня, — сказал потом парень, — побудка, подъем, постель, уборка, чистка винтовки, караул, взыскания. Я не люблю переживать одно и то же тысячу раз», — примерно так закончил пятый номер. «Зато умрешь один раз». Майор вспылил и хлопнул дверью. Но твой парень опять с достоинством ответил ему достаточно громко: «А разве другие умирают дважды?» Остроумно, правда? Хотя и не без наглости. Но меня это позабавило.
Тони смотрел на заходящее солнце. И на головки подсолнуха, которые так нравились Ристе. Их ярко-желтый цвет был все же мягок и печален; казалось, в сумерках их сжигает тоска. Солнце не осветит их до завтрашнего дня.
— По-моему, — сказал Курт, — шеф потребовал подкрепления. Из наших солдат. Возможно, он хочет посадить под арест вас всех! Не знаю. Он опасается паники… Ему не хочется, чтобы вы распускали всякие слухи. Он и тебя опасается, вдруг ты доложить своему начальству… По-моему, он хочет вас изолировать. Возможно, он и тебя арестует.
— Ты думаешь?
— От осла можно ожидать чего угодно. Он боится, не ты ли это все подстроил… Привидение, компрометирующие его обстоятельства… А чтоб доказать свое алиби, ты ночь за ночью ходил со мной в город, к девушкам. Положение на фронте свело его с ума, я тебе уже говорил. Он боится, что мы проиграем войну.
Курт говорил так, как будто ему было все едино. Он ничего не боялся, ничто ему не надоело.
— Что, если мы позовем наших баб сюда, в подсолнухи? — сказал он. — По мнению некоторых, это было бы не лишено романтичности. Хотя совершенно негигиенично. Давай попытаемся, для смеха… Ведь где бы то ни было, они останутся самими собой, и мы — тоже… Правда?
— А ты не боишься? — спросил его Тони.
— Чего? Приближения фронта? Нисколько. На войне линия фронта непостоянна, вот она совсем рядом с тобой, а вот где-то на краю света… Все заключается в том, чтобы не терять спокойствия, наслаждаться и радостью, и страхом. Знаешь, я думаю, майор потому и не знается с женщинами, что получает наслаждение от страха! Это идея, не правда ли? Сегодня от страха, завтра от радости! Вот удовольствия осла!
Когда они вернулись, Курта вызвали к майору. Тони подозревал, что предположения Курта сбудутся. И ждал этого как заслуженного наказания. Курт вернулся. Майор приказал ему арестовать Тони. Тони покорился.
Его неприятно поразил не этот факт сам по себе, а то, что глаза Курта блестели так же, как и час назад, на дороге, обсаженной подсолнечниками. Для него время не изменялось. Ни одна секунда не протекала медленнее или быстрее другой.
Стены были прочные. Миновало четыре дня. Тони был голоден, и ему словно слышался голос Адама: «До какой степени слаб человек, Тони! Он плачет, когда у него болит живот! Разве это не позор? Как слаб и мал человек! Один удар кулаком — и он падает. Одна пуля — и он мертв. Его жалкая голова похожа на футбольный мяч. И, несмотря на это, какая сила, Тони! Сколько континентов вмещается в этом жалком мячике. Африка, Европа, Азия, Америка! Сколько рек, сколько гор! Миссисипи, Волга, Гималаи… Вся география. Все века, все времена. Человек конденсирует в самом себе время, синтезирует его! Все страдания и радости мира вмещаются в этом комочке, именуемом человеком. А в таком случае, Тони, зачем же плакать, если у тебя урчит в животе? Надо этому противостоять».
Ему виделся Адам: высокий, в черной шляпе, на фоне радуги. Он не мог представить себе казнь Адама иначе, как на фоне радуги. Высокий, до самого неба, руки раскинуты в стороны, и он говорит: «Тони, время!»
Так хотел написать его Тони. Картина была готова в его воображении, оставалось только перенести ее на полотно. И портрет Ристи также.
Он хотел сделать из нескольких портретов огромную картину, называвшуюся: «Война». На ней были бы и эти две девушки, возможно и Флорика, и, разумеется, майор, Сербезан, сам Тони, Ристя и Курт. Но для Курта он еще не нашел освещения. Вчера вечером Ристя сказал, что Курт похож на оборотня. Но ведь он ненавидит Курта, и это утверждение пристрастно.
Тони увидел, что Ристя стоит возле окна. Он поглядел на небо и глубоко втянул в себя воздух, как если бы окно было открыто. Но окно не было открыто.
— Когда идет дождь, солнца не видно, — сказал Ристя. — И сейчас его не видно, уже начались дожди. Когда я был мальчишкой, я спрашивал себя: «Почему в дождь не видно солнца?» Мне и в голову не приходило, что это из-за туч.
Ристя болтал, словно не принимая во внимание, что он арестован. Несмотря ни на что, он продолжал жить так же, как раньше, — своими мыслями, своей жизнью. Тони завидовал ему. Особенно его уверенности, самообладанию. Они сидели в карцере втроем. Теперь карцер стал временной тюрьмой, поскольку об обычном взыскании уже не было и речи. Намерения майора уточнились: после того как Курт привел Тони сюда под предлогом задержания до тех пор, пока будет установлена связь с румынским командованием, майор арестовал и остальных солдат из подразделения Ристи. Всех четверых. Один из них, Сербезан, сидел здесь, с ними. Другие трое — в соседней камере.
Курт сказал Тони:
— Майор сажает тебя в одну камеру с твоим парнем, чтобы он издевался над тобой, ругал, может быть, даже придушил за то, что ты на него донес. Говорю тебе, Тони, осел — беспримерный мерзавец. Он перешел всякие границы. Мстит, болван! Разве это не симптом размягчения мозга?
Однако Ристя не сказал Тони ничего оскорбительного. Правда, их отношения изменились, они больше не разговаривали откровенно. Между ними витала немая, раздражающая враждебность, более тяжкая, чем ненависть. Ристя даже не обрадовался, увидя, что Тони наказан так же, как он. Это лишь подкрепило его убеждение, что Тони круглый дурак — ни богу свечка, ни черту кочерга.
— Кой-кто говорит, будто есть настоящие оборотни, — сказал Ристя, все еще стоя у закрытого окна. — Будто бы они их видели. Да я не верю. Я видал только живых оборотней. Девеселец, говорят, эта история, будто у однорукого отросла рука, — не совсем такая… Говорят, что зять, побоявшись суда, ночью подменил труп… Вместо однорукого положил другого…
Разговор не клеился. Третий, Сербезан, все время молчал. Возможно, он думал о детях и о жене. Тони чувствовал свою вину перед ним. У Сербезана было трое детей, он работал плотником где-то поблизости от Тырговиште. Тони был единственным, кто ясно представлял себе, что они умрут, он не верил, что майор шутит и будто все кончится благополучно — придут румынские войска и освободят их. Потому что два дня назад румыны повернули оружие, порвали с немцами, и с тех пор майор больше не давал им есть. «Незачем, — сказал он, — все равно их ждет расстрел!» Так им передал Курт.
Теперь склад охраняли только немцы. Румынские солдаты из другого подразделения остались на свободе и бежали. Майор ждал приказа от германского командования, поэтому он и тянул. У него не хватало смелости расстрелять их без приказа, хотя он мог бы это сделать, у него есть повод, достаточный в такое время, сказал майор Курту, а Курт не преминул сообщить Тони.
— Он осел, — заключил Курт. — Хочет отомстить! Даже еду приказал больше вам не присылать, ничтожество!
Всех троих мучил голод. У Тони нашелся завалявшийся в кармане кусочек сахару. Он отдал сахар Сербезану. Больше чтобы подбодрить его. Голода этим не утолишь. Сперва Тони хотел отдать сахар Ристе, но побоялся, чтобы тот не сказал, что уже слишком поздно. Да это было бы и глупо — после того как ты подвел человека под расстрел, давать ему кусочек сахару. Тони был бы рад, если бы Сербезан остался жив, вернулся домой, к детям. Он очень хотел бы, чтоб этот маленький, белый, чуть выщербленный квадратик принес ему счастье. Он чувствовал потребность быть добрым, хотя сознавал, что действительно уже слишком поздно.
Майор не обладал бог весть какими мыслительными способностями. Курт не слишком ошибался, называя его ослом. Майор мог расстрелять их в любую минуту. Прихоти шутов всегда мрачные, а майор был шут.
Для Курта Тони находил некоторое извинение. Он безучастный пустозвон, по его мнению, история с оборотнем всего лишь шутка. Он не замечал ее серьезной стороны. Курт и на этот раз скользнул мимо, как на санках.
— Сейчас хлеба на полях поспели, а мы сидим, в тени, как бездельники… Люди молотят, почернели на солнце, так и вижу, как их жажда одолевает наверху, на стогах или на молотилке… Прямо режет их жажда, и они прыгают вниз и пьют воду, как одурелые. Девеселец, ты человек умный, жаль мне тебя, если нам в спину влепят по заряду… Потому что таких, как нас, дураков еще хватит, чтоб молотить… Да нет, черт возьми, выберемся мы отсюда, не такие уж они смышленые, чтоб отправить нас на тот свет… Я думаю, он потому и сказал, будто нас прикончит, что боится, как бы не пришли ночью русские и не выпустили бы нас, а мы его схватим и где-нибудь прижмем. Выкрутимся, не бойтесь, — говорил Ристя, все еще глядя в окно. — Эх, а когда разрезаешь связки снопов и тебя колют колосья… И случается, найдешь в них и ежевику — черную, крупную, точно сосок у девушки…
Ристя сел на пол и начал гнусаво петь, подражая попу. Тони понял, что он хотел их развеселить.
В полдень явился свежевыбритый Курт.
— Тони, — сказал он, — представь себе, осел сформулировал потрясающий повод: он говорит, что ты составил заговор против германского государства. То есть против него. Он великолепен. До сих пор у него было впечатление, что организатор заговора я. Я узнал, что он намеревался избавиться от меня, при возможности послать меня на передовую. Теперь его охватила любовь ко мне. Он говорит, что я умница. Осел, разве он понимает, что такое умница?