Избранное — страница 24 из 76

— Эй, куда вы? — изумился Ион Большой, но люди уже подняли гроб на плечи.

Никто не слушал Иона, и тогда он тоже затесался в толпу, чтоб хоть помочь нести покойника в село. Поп молчал и, не видя ничего, кроме мухи, пошел за акации, избегая чьих-либо вопросов. Пэуникэ пнул ногой ком земли, взял кларнет под мышку и пошел, пошатываясь, в поле. У него не было охоты идти в село.

— Костайке, — Кэмуй отвел зятя покойника в сторону, — не дам я тебе двадцать четвериков, дам десять.

— Ладно, пусть десять, — потупившись, согласился тот.

Но, придя домой, Кэмуй дал ему только пять.

2

Над полем Пэуникэ всходила луна: сперва показалась полоска, затем половина, наконец вся — улыбающаяся, красная.

— Стыдно тебе? — спросил ее Пэуникэ.

Луна молчала. Она немножко побелела, но все еще румяная, стыдливая, тихо поднималась над полем и подходила ближе к Пэуникэ. Земля была теплая, точно вынутый из печи хлеб. Пэуникэ не взял с собой ничего, кроме дубины и рваной полосатой дерюжки. Лошадь наелась — вернее, стояла, понуро повесив голову. Пэуникэ пригнал лошадь в поле потому, что в селе все равно делать было нечего, и он пришел с лошадью сюда не для того, чтобы ее кормить, — какой уж тут корм: трава вся выгорела, да и выгоревшей больше нет. Пэуникэ пришел по привычке. И еще для того, чтобы не отучать лошадь выходить в ночное. Румяная луна улыбалась все ближе. Пэуникэ закрыл глаза и сквозь веки увидел ее — ярко-желтую, огромную, необъятную. Он открыл глаза, и ему показалось, что она совсем близко, пожалуй, он достал бы до нее дубинкой, а может, и не достал бы. Она вся кругом окуталась в бескрайнюю синеву.

— Сказала, что придешь, — смеясь, обратился Пэуникэ к луне, — и пришла. — Он опять закрыл глаза, и ему почудилось, будто луна — это не луна, будто на самом деле это Зорина — розовая, улыбающаяся, стыдливая, завернувшаяся в подвенечную фату, голубую, большую, как небо, бесконечную. Зорина парила в воздухе, как луна, и говорила, что она далеко и высоко в небе, но она была близко, где-то совсем близко, окутанная синевой.

— Ты вышла замуж, Зорина?

— Я не вышла, тебе так кажется.

— А почему ты живешь в доме Кэмуя?

— Так захотела мать.

— А зачем ты справляла свадьбу с ним?

— Так было предназначено.

— Значит, ты замужем, Зорина!

— Я девушка, Пэуникэ, я не выходила замуж. Не слушай, что говорят в селе.

— Ты не дождалась меня, Зорина, зря ты плакала, как дура, когда я уезжал…

— Я ждала тебя, видишь — я рядом с тобой!

— Рядом со мной, а утром окажешься в постели Кэмуя, он тебе законный муж.

— Что там закон! Я твоя жена, я пришла к тебе, хочу стать твоей новобрачной, хочу, чтоб в эту ночь была наша свадьба.

— Ступай в село, Зорина, а то подумают люди, будто ты из-за меня ненавидишь Кэмуя.

— Не из-за тебя.

— Пусть не думают люди, что я разбил твою семью.

— Не ты разобьешь мою семью.

— Пусть не подумают, будто из-за тебя не уживаюсь с ним. Иди, Зорина, раз уж ты вышла за него, ступай к нему.

— Не пойду, не будь глупцом! Я хочу стать твоей женой, вот так, завернувшись в голубую фату.

Пэуникэ открыл глаза и смотрел на луну и небо — синее, широкое, огромное, тянущееся за его полем бог весть в какую даль. Лежа и глядя вверх, в небо, он заметил высокую тень, которая перешагнула через него и остановилась так, что ее голова пришлась у его ног. Его бросило в жар и в холод, он ужаснулся тени и в то же время затрепетал от радости.

— Ты? — спросил он, не глядя на тень.

Ему не ответили, но он чувствовал, что это не может быть никто другой. Он слышал ее жаркое дыхание, угадывал черные, прикованные к нему глаза, длинные, до бедер, косы, угадывал ее всю, представлял ее себе, но не глядел.

— Ты пришла? — тихо сказал он, глядя на луну и на небо, похожее на голубую фату.

Тень не ответила. Она стала меньше, передвинулась от его ног к груди. Потом он уже больше не видел ее, не видел ничего, даже луны, ощутил лишь ее губы на своих губах.

Она прижала его к себе, точно ребенка, положила спиной на свои колени, качала его на коленях, охватила его грудь. Они обнялись и покатились по горячей, жесткой земле. Потом она перестала катиться, как безумная, по железной, покрытой сухим конским навозом земле, остановилась и ждала. Пэуникэ оторопел, он почувствовал себя бессильным, одеревеневшим, его бил озноб. В испуге он стукнулся лбом оземь и стал злобно хлестать ее по лицу, пока у него не заболели ладони. Потом вскочил и побежал по своему полю. А она, плача, ушла в село.

Пэуникэ сел на дерюжку и осмотрел свое тело. И снова ужаснулся: он был изнуренный, тощий — прямо вяленый угорь. Что он мог сказать ей? Сказать было нечего, он испытывал стыд, любой застыдился бы… «Всему виной голод», — подумал он. Румяная луна глядела на него с середины неба. Пэуникэ натянул на себя дерюжку, стыдясь, что луна видит его.

3

Солнце было круглое и горячее, как только что испеченная лепешка. Бледная как смерть засуха разгуливала по двору. Разжигая под колпаком летней печи огонь, бабка Севастица осеняла себя крестом — просила бога, чтоб миновала засуха, чтоб не сгорела земля. Жена Окешела металась в доме, на рогоже, не находила себе покоя, стонала и молила о смерти, лишь бы избавиться от мучений, молила тихо, чтоб не услышали муж и дети. Окешел продал погон земли Кэмую и позвал бабку Севастицу приготовить детям малай. Куда бы ни приходила бабка, она повсюду рассказывала, что приедут на конях архангелы спалить весь божий свет. В руках у них будут длинные свечи, и они зажгут их от солнца. Бабке было лет восемьдесят, она была тощая, черная, согнувшаяся в три погибели, но двигалась быстро, и многие считали ее колдуньей. Она говорила, будто засуха приходит в образе растрепанной девушки с белым как мел лицом. Ночью засуха бродит по полю, дунет на жнивье — и оно увядает. Ночью должно быть прохладнее, но прохлады нет, эта растрепанная девушка вдыхает ее, а потом дышит жаром, сушит траву, и сорняки, и листья. А днем она гуляет по селу, бледная как смерть, сушит землю и души, стучится в ворота и входит во дворы; в какой дом войдет, там кто-нибудь умирает. Она вошла в дом Окешела, никто ее не заметил, потому что она невидима. А теперь его жена хворает, и уже не придется ей слушать музыкантов на свадьбах ее детей. Не осталось у ней в лице ни кровинки, зачахла она, бледная как смерть засуха наложила печать на ее щеки, спать этой женщине не в постели, а на кладбище, конец ей. Но Севастица не высказала Окешелу своих мыслей: не хотела огорчать его. Она разожгла огонь и беседовала с детьми, которые глаз не сводили с пылавшего огня и с жидкого кукурузного теста, подходившего в квашне. Уже несколько дней дети не ели ничего, кроме конского щавеля, похлебки из виноградных листьев и ягод шелковицы. Их совсем замучил понос. Они забыли, когда в последний раз пробовали мамалыгу, темные скулы их походили на опухоли по бокам тонкого, как лезвие ножа, носа, а глаза глубоко ввалились. Зорина, жена Кэмуя, увидела их и не отставала от Окешела, пока не уговорила его продать погон земли возле Линтицы.

— Чем детей своих голодом уморить, лучше подпишись-ка вот здесь, — сказала ему Зорина, принеся толстую тетрадь в зеленой обложке, куда она записывала все сделанные покупки.

Окешел сперва заартачился, но потом подумал, что все без исключения продали по клочку земли, и подписался, однако дал клятву, что больше не продаст ничего.

— Подите поиграйте, — сказала бабка не отходившим от нее ребятам. — Окешел, вели им уйти, да и сам иди с ними, уведи их отсюда, пока не поспеет малай.

Окешел прикрикнул на детей, и они вскарабкались на шелковицу утолять голод ягодами. Окешел тоже влез на дерево поесть ягод, он и сам был голоден. Ветви раскачивались, черные, сморщенные ягоды падали. Азор, пес величиной с теленка, отошел от изгороди и принялся за ягоды.

— Пошел ты! — крикнул с шелковицы Окешел, но собака не ушла и продолжала жадно глотать ягоды, ворча и остерегаясь, как бы ее кто не ударил.

— Слезайте-ка вниз и отгоните собаку, она жрет ягоды! — крикнул Окешел детям, но они притворились, будто не слышат, и вскарабкались повыше.

— Лику, слезь, милый, и прогони эту тварь, ягоды мы можем и сами съесть.

— Не слезу, он меня укусит, — ответил мальчик.

— У-у! Азор! Пошел ты к черту! — сказал Окешел и швырнул в пса шляпой. Но соломенная шляпа отлетела в сторону, не задев и нисколько не напугав Азора.

— Не стряхивайте ягоды! — крикнул Окешел детям.

Но как бы осторожно они ни двигались, ягоды все-таки сыпались, и собака подбирала их все, бегая от одной к другой.

Азор был огромным тощим псом. И бегать он не бегал, а почти ползал. Все собаки в селе походили на тени, никто ничего не давал им, и они целыми днями лежали, свернувшись клубком, под навесами или в тени деревьев. А что до еды — одно горе: они подстерегали, когда кто-нибудь шел за амбар. Но и там ничего не находили и питались листьями, и многие бесились. Когда дело доходило до еды, Азор вступал в драку со всеми соседскими псами; он был большой и катал их по земле, как кошка катает клубки. Он еще мог двигаться, но глаза у него были мрачные.

Окешел слез с дерева и отогнал Азора, который спрятался под навес, жалобно тявкая, хотя хозяин его и пальцем не тронул.

— Трясите! — крикнул Окешел.

И когда дети запрыгали на сучьях, он опустился на колени и начал собирать ягоды негнущимися черными пальцами и класть в рот.

Он ползал на коленях за каждой ягодой и причмокивал от удовольствия. Кто-то позвал Окешела к воротам. Он подошел, а затем вместе с этим человеком отправился в село, велев детям слезть вниз и оставить ягоды на другой раз, потому что теперь они скоро будут есть горячий малай. По правде говоря, он ушел в село больше для того, чтобы не присутствовать при дележе малая и дать детям поесть вволю. Но бабке он наказал не давать им слишком много: надо и на завтра оставить.