Избранное — страница 31 из 76

Он проснулся уже в полдень. Двери были распахнуты настежь. И калитка на огороде открыта. Он выругал грабителей — они так и не разбудили его, чтоб он закрыл за ними калитку.

11

Тоска сжигала ее, точно засуха траву в поле. Она тосковала по широкой тени бука. Там, на опушке леса, она когда-то встречалась с ним. Она побелила бы известью дорогу, если бы знала, что он придет к ней хоть на одну ночь. Она жила, скрывая то, что было у нее на душе, не в силах избавиться от дум ни на хоре, ни за столом, ни в поле, ни во сне. Ночи напролет она не смыкала глаз, и душа ее иссыхала, словно айва, которую положили в навоз, где слишком сильно бродят соки земли. По всем тропинкам несла она с собой тоску и знала, что будет нести ее до могилы: он не придет и не отгонит от нее эту тоску. Ее дни шли, точно пробиваясь сквозь терновник, и от сердца осталось лишь столько, сколько нужно для того, чтобы оно билось, как у живого человека, а все остальное было сожжено и развеяно, как зола от соломы. Теперь-то она поумнела и поняла все, но это уже ни к чему, лучше бы ей было сгореть, раз у нее ума не хватило раньше, когда она пошла за Кэмуя. Она знала, что не разлюбит Пэуникэ, пока над ней не заколотят крышку гроба, и боль в груди становилась все сильнее и заставляла ее бесцельно вертеться по двору и по селу, словно пустое мотовило.

Так она дошла до колодца возле шелковицы Иона Большого. Люди вычерпали колодец до дна, тщетно надеясь, что снова наберется подпочвенная вода. Теперь они копали в глубине колодца, но земля была рассыпчатая и сухая, точно зерна семенной кукурузы.

Пэуникэ спустили в бадье в колодец, и его голос едва донесся, когда он велел вытащить наверх землю. Люди вытащили бадью и высыпали землю на обочину дороги; земля была белая и теплая, как нагретая солнцем пыль.

— Да ну его к дьяволу! — услышала Зорина слова Иона Большого. — Коли будет стоять засуха, отсюда и за семь лет ни капли воды не выжмешь.

Все глянули в деревянный сруб колодца и не увидели Пэуникэ, его словно поглотила тьма. Зорина испугалась и сказала, чтоб опустили бадью в колодец и вытащили человека на свет божий, вдруг хлынет струя воды и утопит его или унесет вниз, под землю.

— Пускай уносит, — донесся до Зорины голос Кэмуя. — Все равно всего три дня осталось ему жить.

Люди смотрели, как Кэмуй скручивает цигарку.

— Почему три дня? — спросил Ион.

— Так сказала гадалка, — ответил Кэмуй. — Я был у нее по делу, и она мне сказала, что у нас в селе есть такой Пэуникэ, которому осталось жить не больше трех дней. Я вот сейчас из города, от брата, и зашел там к гадалке. Кто знает, а вдруг его унесет под землю вода, вот как моя жена говорит… Коли он все ищет то, чего нет…

— Надо же кому-нибудь поискать воду, — сказал опиравшийся на костыли инвалид Фирайке. — Иначе пропадем от жажды, все колодцы высохли, совсем ряской подернулись, и квакают в них лягушки.

— Мой в порядке. — И Кэмуй закурил цигарку.

— В твоем колодце воды много, — продолжал инвалид. — А нам никак невозможно остаться без капли воды, потому что от жажды скорее отдашь богу душу, чем от голоду. Ведь не пойдем же мы к тебе, чтоб ты нам давал воду на вес.

— Смотри, как бы я не дал тебе по затылку, несчастный! Я тебя звал, чтоб давать тебе что-нибудь на вес? Что до меня, можешь издохнуть, я тебя не позову.

— Кэмуй, постыдился бы ты, — вспылил Фрицэ, потерявший на войне ногу. — Думаешь, коли Фирайке на костылях ходит, так ты уже имеешь право говорить ему пакости, сколько хочешь?

Вместо ответа Кэмуй бросил недокуренную цигарку и захохотал, хлопая в ладоши, словно ребенок.

— Поглядеть только, — смеялся он, — до того я дожил, что калеки меня на смех поднимают. Браво, больше я не стану с вами связываться, потому что и связываться-то не с кем, — сказал он изменившимся голосом и пронизывающе, насмешливо взглянул на Иона Большого, который наклонился и поднял с земли брошенную им цигарку. Ион, притворившись, будто этого не видит, затягивался ею, потом дал затянуться и другим.

— Фирайке и Фрицэ, раз вы на словах такие храбрые, почему б вам самим не полезть в колодец искать воду, почему вы позволяете, чтоб пропадал бедняга Пэуникэ? — продолжал Кэмуй.

— Как «пропадал»? — сказал Фирайке. — С чего это?

— Ну, человеку помереть легче, чем матери его родить. От воды, к примеру, хотя, пожалуй, не от воды он помрет, потому что в земле ни единой струйки нет. А вдруг сверху свалится ему на голову мотыга или ведро, а то упадет бадья, когда будете спускать его в колодец, а то оборвется цепь, когда вытаскиваете землю… Ты думаешь, гадалки врут? Не врут, им верят и поп, и писарь. Вот погляди, писарь и похоронную бумагу заготовил для Пэуникэ, и печать поставил, уже сейчас все сделал, потому что он, может, через три дня уедет куда и хочет, чтоб для похорон Пэуникэ все бумаги были в порядке. И поп составил бумагу… Вот поглядите-ка!

Все обалдело вытаращили глаза, а Кэмуй сунул им под нос два листа толстой бумаги. Один был из примарии, от писаря и с печатью, другой — от попа.

— «Примария села, — наскоро читал Кэмуй, чтобы они услышали самое важное, — примария села…» так… «сегодня, пятнадцатого…» стало быть, через три дня… «скончался…» так… «по прозвищу Пэуникэ…» так… «в чем и…» и так далее. Подпись: Негоеску Ион, писарь. И печать… Да, а поп вычеркнул его из числа прихожан… Посмотрите.

Подпись попа перепугала всех еще больше. Поп говорил то же, что и гадалка, значит, у него не было больше никакой надежды на лучшие времена.

— Вот так, — заговорил Кэмуй, — упадет ему что-нибудь на голову, либо кто-нибудь даст ему по голове, потому как с этой голодухи люди обезумели, всякое может случиться. Так и знайте, я справлю по нем богатые поминки — пусть не думают люди, что я был ему врагом. И тем, кто поможет мне похоронить его по-христиански, я щедро заплачу, спасу их от голода. Есть и у меня душа, вовсе я не собака, как полагают некоторые.

Пэуникэ крикнул из глубины колодца, но никто ему не ответил. Все глядели, как Кэмуй уходит, насвистывая. Зорина смотрела на них, сознавая, что люди стали как медведи у цыган: либо пляши, либо останешься с пустым брюхом. Поминки спасли бы их, продлили бы им жизнь.

Пэуникэ опять крикнул, и Зорина подошла к колодцу послушать, что он говорит. Но она ничего не поняла, до такой степени ее перепугала мысль, что люди могут захотеть жить и без Пэуникэ и что кто-нибудь уронит заступ или подстережет Пэуникэ за поворотом дороги. Она-то знала, что Кэмуй не побывал ни у какой гадалки, если только он не называл гадалкой своего брата, доктора.

12

В засуху обильно плодятся мыши, всюду их полным-полно, проходу от них нет. Шныряют по полю, перебегают дорогу едущим повозкам, кишмя кишат в амбарах и закромах, на чердаках домов и конюшен, пищат всю ночь, наводя на людей отвращение и страх.

— Хотят нас сгрызть, чтоб им… — говорила бабка Севастица. — Хотят сглодать наши кости. Кошки их извести не могут. Нынче кошки не трогают мышей, даже когда мыши снуют в двух шагах от них. Одному богу ведомо, что едят мыши, ведь всюду пусто.

Бабка Севастица говорила, что и в другие годы бывало много мышей, но они выходили из своих нор за кормом только ночью. Еду они себе находили повсюду и поэтому днем на глаза людям не показывались. Засуха выгнала их из-под земли на поиски пищи. И для того, чтоб не погиб их род, они так обильно плодятся и разбегаются по всему свету, боясь издохнуть под землей. В домах они совсем обнаглели, потеряли всякий стыд. Высунут морду из норки и смотрят, как ты жуешь, глаз не сводят, прямо страх берет. Запустишь в них чем-нибудь — убегут, а потом опять приходят. Если уйдешь, они влезают на стол и шмыгают по кувшинам и мискам.

В доме Окешела на столе кружилось, точно на хоре, с десяток тощих мышей, и Оприкэ следил за ними снаружи, через окно.

— Мя-я-я-у! — кричал он, и мыши, испугавшись на минуту, останавливались, а потом продолжали, опустив мордочки, свои поиски.

Мыши не собирались уходить, и поэтому Лику, Оприкэ и два других брата — близнецы — вошли в дом, решив поколотить их палками. Но мышей как не бывало! Только мухи. Целый рой. Они оглушительно жужжали. На стенах, на потолке от них было черным-черно. С тех пор как началась засуха, мухи размножались так же, как мыши, сотнями. И блохи тоже. Не поймешь, чей род самый сильный на этом свете: мышей, мух или блох? Как войдешь в конюшню, ноги у тебя блохами покроются, пока доберешься до кормушки. Как поднимешься на чердак конюшни взять из-под несушки яичко, столько вшей наберешься от курицы — с ума сойти! Весь день скребешь себе голову.

— Блохи, мухи и мыши — вот им-то в засуху и приволье! — ворчала бабка Севастица. — Некуда от них деваться!

— В засуху рыба тоже плодится в заводях, — говорил Ион Большой. В надежде поймать хоть плохонького карася он исходил все заводи.

— Есть заводи, есть и рыба, пока вода высыхает, рыба остается на дне, хоть пригоршнями ее на берег кидай. Только раз уж все высохло — конец, ни единой не найдешь.

Было воскресенье, а люди все говорили о засухе. У всех на душе было нерадостно. Пэуникэ, который сидел рядом с Ионом Большим, встал и ушел домой, не сказав ни слова. Он взял кларнет и, играя, направился по улице к тому месту, где устраивалась хора. Останавливался у каждых ворот и играл, заглядывая во дворы, пробуждая людей от сна, подзывая к воротам тех, кто сидел в тени. Он дул в кларнет изо всей мочи, у него раздулась шея и что-то урчало в желудке. Он играл, сзывая людей на хору, — пусть забудут беды и засуху, пусть попляшут, потому что давно они не плясали, а кто помоложе, может, и вовсе разучился. Он играл на всех улицах, у всех ворот, пока совсем не выбился из сил, пока во рту у него не пересохло, словно он наелся мела. Но он выпил воды и снова заиграл. Сперва за ним следовали только дети да несколько парней, они шли и улыбались. И Пэуникэ улыбался им, играя все громче, чтоб разбудить все село, стряхнуть с него оцепенение. Ему очень хотелось играть, он не подносил ко рту кларнет с того самого дня на кладбище, когда должны были хоронить тестя Костайке. Он играл, чувствуя, как его охватывает огромная радость; и чем больше народу