Пламя начало стелиться, как вспыхнувший керосин, скользя по выгону. Трава сгорала под корень и под землей. Надо было остановить огонь, преградить ему путь, иначе он перекинется и на виноградники или достигнет села. Лес горел со стонами и воем, словно его терзал нечистый. Было слышно, как тяжело дышит лес, как непрерывно пылает его дыхание.
Пэуникэ побежал в село за плугами и волами. Многие последовали за ним. Только Кэмуй, крестясь, остался в поле с женщинами и детьми. Он искоса посматривал, как люди уходят вслед за Пэуникэ.
— Земля просит души человеческой, — сказал он. — Потому и загорелись леса. Вся земля займется, не терпит она уже того, что люди теперь творят. Не будет дождя, пока не помрет тот, кого требует земля…
— Да кого же она требует? — спросила Севастица.
— Будто не знаешь…
Пролетела стая птиц, и Кэмуй молча проводил ее взглядом. Люди вернулись из села. Они запрягли волов, надо провести борозды, одну возле другой, отделить выгон от огня. Но волы не трогались с места, а если под ударами кнутов и трогались, то спотыкались, а некоторые падали на колени. Они тоже походили на привидения. Плуг не врезался в землю, а скользил по поверхности, как санки. А огонь бесстыдно подходил все ближе. И вся степь пропахла ладаном, пахло так, словно сгорели все церкви, пахло, как на венчании. Воздух, наполнившись смолистым запахом, стал чуть прохладнее.
— Это от бога, — заговорил Кэмуй. — Он словно освящает землю… Кадит ладаном перед тем, как ее могила поглотит. И дождя не будет, пока не помрет человек, которого слушаются, которого любят… Уж так совершается, идет дождь над тем, кто людям по нраву. Коли хотите дождя, надо, чтоб тот человек умер… Чтоб дождь над ним пошел в знак, что люди жалеют о нем…
Зорина слышала это. «Значит, Ангелаке хочет внушить людям, чтоб они убили того, кто им по нраву, того, кто тревожится о них, — подумала она. — Пусть люди убьют его, тогда пойдет дождь и они будут жить».
— Дождь идет только тогда, когда помирает хороший человек, — добавил Кэмуй.
— Это правда, — сказала бабка, оглядывая землю и небо, — правда это, да только дождь идет и тогда, когда ему захочется, может пойти и над тем, у кого душа словно у собаки. Вот над моим первым мужем шел дождь, а муж злыднем жил и любви в нем не было, не дал ему господь любви, он и озлобился…
— Глядите-ка, глядите! — воскликнул Кэмуй.
И женщины увидели, как мужики впряглись по четыре и по восемь человек в плуги и с трудом тащат их, вытягиваясь всем телом. Тащил и Пэуникэ, он первым впрягся в плуг. Тащили все, и за ними бежала борозда, над которой вилась пыль — земля была такая легкая, что вздымалась облачком в воздух. Все плуги прокладывали борозды, и огонь, добегая до вспаханного места, останавливался, словно его укротили. Он простирал шею и языки над бороздами, но ему не за что было уцепиться, нечего было схватить, и он подавался назад, как будто его отрубили. А люди прокладывали и прокладывали борозды вокруг всего леса, закрывая путь огню. Если нечему будет гореть, пламя в конце концов уймется, земля гореть не может, в ней нет ничего горючего, солнце уже выжгло все.
Лес пылал все жарче, пламя взметалось все выше. И пахло сгоревшим в пепел мясом.
— И село займется, — заговорил Кэмуй, — вот так же, с неба, как лес занялся… Ежели люди ничего не делают! Бог требует души чистого человека… И тогда дождь польет, тихий, на целые недели, пробьется трава, наполнятся водой пруды и канавы, скот напьется и у него силы прибавится… Щедрый дождь пойдет, золотой, дни и ночи, неделями будут лить дожди, чтоб земля насытилась…
И Кэмуй перекрестился. Зорина слушала и глядела на него. Это был уже не тот Ангелаке, который, говоря с людьми, повышал голос. Теперь он говорил кротко, покаянно. Он обращался к женщинам, зная, что они большая сила на селе, что они могут заставить людей ради дождя убить того человека… И Ангелаке, каждый раз упоминая о том человеке, посматривал на Пэуникэ.
— Глядите, — продолжал он, — как надрывается Пэуникэ, бедняга, точно владеет бог весть каким богатством… А у него только и есть что собственная шкура да имя. Ничего, кроме имени, да ведь имя легко человеку нести, оно сидит на нем, его и не чувствуешь. Ни имущества у него нет, никакого бремени на плечах, ни земли, ради которой он сейчас впрягся, но уж такой он, душа у него большая… Смотрите, как он обливается потом, как сердце у него горит, точно у перелетной птицы, которую жажда мучит… Горит у него сердце, но он не отступает, все дальше идет, потому как, ежели он отступит, все люди уйдут с борозды и огонь спалит село… Да он не сдается, в нем словно тысяча душ, потому что таков хороший человек, у него душа есть… Ох, дал бы господь дождя, чтоб не подохли мы, как мыши, которые горят и под землей и на земле… Я-то, грешник, выпиваю, случается, и ругаюсь с людьми, грешник, да, — заключил Кэмуй и стал креститься, озираясь вокруг.
Лес горел и в эту ночь, и в следующие. Собаки тихо выли на луну и на пламя. Луну окаймлял блеклый, красновато-желтый круг, линялый, жалкий, — знамение великой засухи! Лес горел в вышине, и было светло как днем, хоть выбирай из земли горох или мак. Яркий свет заливал село, стелился низко и широко, словно и небо пылало. Казалось, что теперь и в небе пожар и в любую минуту огонь может обрушиться на весь белый свет. Поэтому люди не спали, а сидели у ворот. Еще сильнее пахло горелой смолой, и все выглядело очень красиво. Это-то и пугало людей. А женщины разносили повсюду слова Кэмуя: для того чтоб пошел частый, хороший дождь, надо, чтоб умер человек, которого все будут оплакивать, человек большой души.
— Красиво горит, точно в пасхальную ночь, — сказал Кэмуй.
— Горит, черт возьми. — Фирайке сплюнул. — Горят наши дрова на зиму, горит наше зимнее тепло. Большой убыток, большой…
— Убыток, оно конечно, убыток, а горит красиво, — настаивал Кэмуй.
Фирайке тоже смотрел на огонь, но ему было не до красоты. Эту красоту он ненавидел.
— Если помрет добрый человек, то пойдет дождь…
И по всей земле пахло ладаном, точно вокруг покойника.
Лица у них были загорелые, потрескавшиеся, похожие на только что вынутые из печи горшки; изборожденные морщинами, щеки казались сделанными из обожженной глины, все в полосках, как на кувшинах с рисунком. Все сидели и ждали, не произнося ни слова. Зря по селу плясали цыганки, только воду на них извели. Ни облачка не показалось на небе. Поп служил в церкви молебен, просил по всем правилам дождя у бога, но дождя не было. Видно, господь не очень-то считался с попом.
Бабка Севастица позвала всех к себе во двор. Усадила на дрова, под шелковицей, и велела подождать. Люди глядели на неподвижные, оголенные, без единой ягодки ветки и глотали слюни. Бабка явилась с подолом, полным тыквенных сосудов, глиняных кружек, горшочков и стаканов, которые она выпросила через забор у соседей. Она расставила все это на земле и пошла за ведром воды.
— Принесу вам выпить! — объявила она удивленно глядевшим на нее людям.
Дети тоже взяли в руки какие-то чашки из тыквы. Бабка вернулась с полным ведром и уселась в центре круга, образованного съежившимися на земле людьми.
— Пейте! — сказала она и, подавая пример, первая окунула в ведро стакан, наполнила его и ждала.
Все сделали то же, и бабка чокнулась с ними:
— Желаю счастья!
— Большого счастья! — ответил Окешел, чокаясь глиняной кружкой со стаканом Костайке.
Все начали пить. Сперва смочили губы и переглянулись. Молча сделали глоток, не отнимая от губ кружки и стаканы.
— Ох, да и хороша же! — закряхтел от удовольствия Ион Большой, первым проглотив все, что было в тыквенной чашке, и протягивая руку к ведру, чтоб опять ее наполнить.
Пэуникэ тоже выпил, чокнувшись с Лику и с бабкой. И спросил ее:
— Где покупала питье?
— Нашлось. Не одному же Кэмую все иметь!
— Ну его к… Кэмуя, — насупился Костайке, осушив второй стакан. — Уж и выпить без него нельзя!
— Эй, вы, не налегайте-ка на стаканы, — прикрикнул Окешел на детей, — хватит с вас, обопьетесь, дураки!
Оприкэ и Лику засмеялись и подмигнули друг другу. Бабка Севастица принесла еще одно полное ведро. Во двор, через распахнутые ворота, входили, словно на свадьбу, мужики и бабы.
— Поминки свои справляешь, что ли? — спросила какая-то старуха, вынимая из-под фартука зеленый с красными полосками стаканчик. Наполнила и пожелала всем счастья.
— Хороша… — Она почмокала губами и уселась поближе к ведру.
Время шло, и у людей развязались языки. Осушая кружки, они беседовали все оживленнее. Некоторые начали поливать себе из стаканов голову и грудь. Желая друг другу здоровья, они так сильно чокались кружками, что едва не разбивали их. Лица начали проясняться.
Пэуникэ послал за кларнетом. На Иона Большого напала икота, он весь вспотел, пот заливал ему лоб и шею, хотя он пытался отереть его длинным рукавом рубашки.
— Непьющий ты, — пошутил Пэуникэ, чокаясь с ним.
Загорелые, точно обожженная глина, лица криво усмехались. Костайке напился прежде всех и, смеясь, отправился в огород облегчиться. Бабкина собака шла за ним как тень, она не лаяла, в глазах ее поблескивали горячие искорки. Костайке жалостливо на нее поглядел и вдруг заплакал. Он вцепился руками в изгородь и плакал без слез, содрогаясь, точно в приступе лихорадки.
— Что с тобой? — икая, подтолкнул его локтем Ион Большой. — На, выпей!
— Не стану больше пить! — взревел Костайке и в ярости обернулся к тем, кто сидел под шелковицей.
— Убью его! Убью! В землю вколочу, ногами буду топтать, пока из него все соки не выжму! Удавлю его!
— Брось, — сказала бабка Севастица, — пройдет… Полежишь, и пройдет…
Костайке словно чудом утих и перестал плакать, но смотрел на всех диким, испуганным взглядом.
— Нечего на меня таращиться! — снова рассвирепел он. — Сами тоже не лучше!
— Мы тоже напились, — сказал Лику, который бродил из стороны в сторону, пошатываясь и мотая головой, как это делают пьяные.