— Садись. — Отец схватил его за рубашонку и заставил с размаху сесть на землю.
— За ваше здоровье! — провозгласил Пэуникэ, и полные стаканы и кружки звонко стукнулись.
— Слышите, вы, — не унимался Костайке, — вы тряпки!
— Замолола мельница…
— И я тряпка, потому как… Да что там! Но я его убью! Он не человек, он сущий дьявол! А мы пляшем под его дудку, потому что у нас мозгу в башке не хватает взять его за подштанники, как сделали в Нэводари с тамошним Кэмуем, и подвесить на дышло вверх ногами, пусть ум ему в голову попадет! Нет, мы… Что уж там! Тряпки!
— Пей и молчи. — Бабка Севастица наполнила его стакан и чокнулась с ним.
— Ик! — Ион Большой икал и смеялся, как пьяный.
— Пошел ты к черту, дылда безмозглая! — рявкнул на него Костайке. — Ты разве человек? Пэуникэ всю войну вместе с тобой прошел, а когда надо было вместе дело сделать, ты сбежал… Знать не знаю, ведать не ведаю! Дружба дружбой, а табачок врозь! Не пойду, не послушаю, не сделаю!
— О-о, — насупился Ион Большой. — Я не продавал отца за кукурузный початок.
— Почему ж ты не съездил меня по башке, коли видел, что я не в своем уме? Почему мне позволил? Выходит, ты сам не умнее был! А может, ты побоялся путаться в это дело?
— Замолчи же, чертушка, — попытался урезонить его Окешел.
— Замолчать? Как бы и тебя не прижгло, коли я заговорю…
— Ежели ты пьян, ступай домой и ложись спать…
— Куда — домой? Разве есть у меня дом? Разве дом — мой? Не мой он больше. Кэмуй сожрал и его! Подохнуть мне на месте, ежели я не огрею его как следует.
— Брось, не подохнешь, — сказала бабка Севастица. — Лучше выпей. На здоровье!
Пэуникэ перестал играть. Его больше не слушали, да и у самого пропала сейчас охота. Костайке продолжал:
— Разделили землю, запахали участки… Пили, веселились, хозяевами стали себя считать. А теперь — ик — все позабыли. И фронт, и землю… Отдали свои наделы Кэмую, чтоб он их себе побольше накопил…
— Да еще сами на них для него работать будем, — добавил Пэуникэ.
— Мы отберем их у него обратно, — промолвил, перестав икать, Ион Большой. — И плуги отберем.
— Укуси-ка вот это, — показала на локоть бабка Севастица. — Не дурак же он… У него бумаги…
— Отберем, — повторил и Окешел. — Не будет же засуха стоять до самой нашей смерти, пойдет и дождь… Да тише вы, дьяволята, опять друг друга задираете! — прикрикнул он на детей, погрозив им рукой.
— Да, если Оприкэ не пускает меня пить…
— Пусти его, Оприкэ!
Бабка Севастица, пошатываясь, принесла еще ведро и словно совсем опьянела. Уселась на землю и, как дитя, начала сгребать ладонями пыль в кучки.
— Сестричка, — позвала она другую старуху, — давай поиграем в воронов и жандармов.
— Да ну тебя. — И беззубая старуха толкнула ее локтем и засмеялась, заслонив глаза ладонями, словно девушка.
Дети Окешела вскочили и принялись гоняться друг за другом вокруг шелковицы. Как будто нечаянно пробежав по арбузам бабки Севастицы, они раздавили их. Бабка не рассердилась, а засмеялась и погрозила им пальцем. Потом слепила новые арбузы и запела:
На опушку леса, погляди-ка,
Девушки пришли за ежевикой…
Бабка играла в пыли, и дети смирно уселись возле нее, тоже делая из земли дыни и арбузы.
— Кучки подлиннее и с бороздками — это самые сочные дыни, — учила их бабка.
Лику засмеялся, ему все это было известно.
Оприкэ принес три полных стакана и дал один бабке, другой Лику. Они втроем чокнулись и отпили по глотку, больше уже не хотелось.
— Вот эти круглые — арбузы, — заявил Лику.
Бабка запела песню с начала. Люди возбужденно говорили:
— Душа из нас выйдет, ежели позволим собой помыкать. Эх, Ион, ты, когда вернулся с фронта, сулил золотые горы: сделаем то-то, выправим так-то… А что мы сделали? — заорал на Иона Костайке. — Пэуникэ, скажи, что мы сделали? Получили хорошую землю. Ну, а дальше? Гляди, вот что мы сделали! — И Костайке показал кукиш.
— Почему вы не записываетесь в партию? — спросил Пэуникэ.
— Почему, почему… С большого ума! Мы ведь во всем такие, авось пшеница да кукуруза сами собой посеются. Пэуникэ, эх, Пэуникэ, издохнуть мне на этом месте, ежели я не пойду с тобой… Когда ты привез грузовик, у нас у всех душа повернулась… Ага, кто-то и о нас заботится! Иду с тобой, Пэуникэ! Но Кэмуя я все одно убью!
— Брось ты про убийство. — Пэуникэ положил руку на его стакан. — Не на этом дом строить надо. Давай сюда руку, вот так…
— Разрази меня бог, ежели я не стану человеком, — сказал Костайке, пожимая ему руку. — Он шутку надо мной сшутил, потому как я сбит был с толку… Будь здоров, Ион, будь здоров, дурачина. — И Костайке так чокнулся, что стакан разлетелся вдребезги.
Бабка Севастица играла с детьми в пыли и пела. Пэуникэ радостно слушал ее. Давно уже в Жосени никто не пел. Бабка продолжала:
Парни хворост ищут на опушке,
Чтобы с ними встретились подружки…
Окешел прислонился спиной к шелковице и не отрываясь смотрел в пустое синее небо. Полный стакан он поставил на землю, справа от себя. У него больше не было желания пить. Парень, сидевший возле него, что-то рассказывал, и Окешел слушал его, глядя в высокое небо.
— Пришел к нам вчера вечером, — говорил парень. — Во дворе больше нечего взять. А отец, вы знаете, служил в денщиках у одного капитана, или майора, в Араде. И у майора был уж такой нужник хороший… И отец сказал, что не будет ему покоя, пока он не построит и себе такой же. Капитана-то он ругал, только мысль эта у него в голове засела… И в прошлом году он построил отхожее место из досок… Да вы знаете, все село приходило поглядеть на него. Кое-кого отец и внутрь пускал. А вчера вечером Кэмуй у нас его отнял. Посмотрел на него — понравилось. Выкопал, положил на повозку и увез к себе домой.
— Должно, пьян был, — сказал Ион Большой.
— Какое там пьян, вот я ему покажу пьянство, — стукнул кулаком по земле Костайке. — Ненасытный… Все село свез к себе во двор. Только это ему так не пройдет… Не понравилось ему, когда Пэуникэ привез грузовик… Пожелтел, словно переспелая тыква. Сообразил, что если люди на ноги станут, то ему уже ими не вертеть… Ежели мы…
— Нечего языком-то молоть! — обозлился Окешел. — Только воду в ступе толчешь… Чего ты нам уши прожужжал, разве мы сами не знаем? Выискался, умник-разумник, все видишь, а мы слепые. Посмотреть бы, как ты руки приложишь да что сделаешь, а то все болтаешь! Хватит слов-то!
— Вот подеритесь-ка сейчас, — посмеялась над ними беззубая бабка.
Севастица послала детей Окешела еще за одним полным ведром. А сама слушала и лепила из песка ограду вокруг бахчи с арбузами и дынями, напевая:
Лист зеленый, лист зеленый,
Лист зеленый и тюльпан.
Если б милая пришла
Из долины, где туман…
— Похоже, дождь будет, — сказал Пэуникэ, глядя на небо. — Вот тогда увидишь праздник. Один за другим. Кэмую они не забудутся…
— Только бы он до них дожил, — улыбнулся Костайке, тоже созерцая небо.
Бабка Севастица пела, глядя на полное ведро воды и на стаканы и глиняные кружки, которыми люди чокались, призывая дождь. Никто не опьянел, не от воды же пьянеть. Они продолжали беседовать, поговорить было много о чем, и бабка Севастица слушала их и все играла в пыли и пела:
Померанцевый цветочек,
Тканый поясочек.
Поцелует милую
Сердечный дружочек.
Георге Поп росточку был небольшого. Его шляпа пропиталась всеми видами масел и почернела от сажи. Последние годы он работал на полустанке — давал поездам знак останавливаться или отправляться. С тех пор как он убежал из дому и поступил кочегаром на паровоз, каменных хором он не нажил. Так и остался при той же шляпе, только теперь она была твердая, вроде коры падуба. Язык у Попа был хорошо подвешен: скажет слово — оно в твоих ушах так и застрянет. И никто не понимал, откуда у него берется такой бас, потому что грудь он имел впалую, как у не созревших для замужества девушек.
— Люди добрые, — говорил Поп, взобравшись на ступеньки памятника героям 1916 года, — вам требуется голова. От носа кверху, потому как рот, чтоб жрать да ругаться, у вас есть. А головы с глазами и с умом вам не хватает.
— Эй, Поп, может, дашь нам взаймы свою?
— Нет, самому нужна. Иду куда — беру ее с собой. Останься я у вас в селе, я дал бы ее тебе взаймы, хотя бы на воскресенье, чтобы ты ею похвалился.
Люди засмеялись, и тот, кто без спросу полез в разговор, спрятался за чужие спины.
— Люди добрые, шутка шуткой, однако правда вот в чем: с нынешнего дня надо, чтоб у вас был свой примарь, у которого уши для вас, а не для тех, у кого два брюха — одно спереди, а другое сзади… Вам нужен такой примарь, который глядел бы за вашими домами, чтоб больше не текло в них по стенам, потому как у вас извести нет даже на пасху, чтоб подновить их. Нужен вам примарь с головой, который не позволит, чтоб вам на хоре на ногу наступали. Вот так! А раз так, то я предлагаю, чтоб начиная с этого часа, — продолжал Поп, вытаскивая из кармана огромные часы, привязанные веревочкой, — с четырнадцати часов и пятнадцати минут, то есть с двух с четвертью, стал примарем Пэуникэ. Я говорил и в волости, и в организации нашей партии. Пэуникэ — человек подходящий. Эй, Пэуникэ, подойди ко мне. С этого часа ты примарь.
— А с этим, нынешним, что будем делать?
— Отдадим на проверку, — ответил Поп. — Так хотите Пэуникэ?
— Да разве это от нас зависит?
— От вас, а то от кого же!
— Коли так, ладно!
— Но тут не все люди, кое-кто ушел на полустанок.
— Вернутся, не заночуют же они там. Вас здесь достаточно. Так вот, надо, чтобы вы теперь ему помогали… Пэуникэ такой же, как вы, не носит кальсон даже зимой, носит трусы…
— Да ежели у него нет кальсон…