— Что с тобой, милый, кто тебя побил?
— Оприкэ больно побил, — всхлипывал мальчишка.
— Вот я ему покажу! — сказал отец и молча, чтобы Оприкэ не услышал его, вышел во двор.
Он тщетно искал сына в доме, в конюшне, на огороде. Наконец, проходя мимо навеса для овощей, услышал чье-то кряхтенье. Подошел на цыпочках и заглянул между столбами навеса: Оприкэ сидел на корточках и кряхтел.
«Здоровый парень», — подумал он, широко, от души улыбаясь и тихонько подходя к нему. Он совсем позабыл, что собирался побить Оприкэ.
У Оприкэ на глазах стояли слезы. Увидев отца, он вскочил и хотел убежать со стыда. Окешел в ужасе схватил его за рубашку. Лицо у мальчика стало зеленое, глаза выкатились… Окешел взял сына за руку, повел в дом и послал Лику за бабкой Севастицей. Ему уже приходилось видеть кое-что подобное, и все эти люди умирали, истекая черной кровью.
— Что с тобой? Где у тебя болит? — спрашивал он Оприкэ.
— Нигде не болит.
— Говори, что болит? — крикнул Окешел. — Говори, не то убью! — И он закатил сыну звонкую пощечину. — Что болит? Говори, мне надо знать! — испуганно кричал он.
— Ничего у меня не болит. — Оприкэ заплакал.
— Как ничего, что-то должно болеть. Что с тобой, скажи своему отцу, что с тобой? — ласково говорил Окешел, чуть не плача. — Что с тобой, Оприкэ, ты откуда-нибудь свалился, что-то съел, прибил тебя кто? Скажи, милый, я тебя не трону, скажи.
— Да что говорить? Никто меня не прибил.
Пришла бабка Севастица, и Окешел ей все рассказал. Бабка осмотрела, что надо было осмотреть, и высказала мнение, что Оприкэ наелся чего-нибудь несъедобного, однако нечистый в него не вселился, потому что крови нет, У Окешела отлегло от сердца, и он принялся колотить сынишку, все время спрашивая:
— Что ты съел?
— Ничего.
— Что ты съел?
— Ничего, — плакал мальчик.
— Что ты съел? — все громче и громче кричал Окешел, колотя его. — Говори, чертенок, никто тебя не убьет, коли скажешь! Что ты съел такое черное? Говори же! — в ужасе орал Окешел.
Оприкэ ничего не говорил, и Окешел не спал всю ночь. Назавтра он хотел отвезти мальчика в больницу, но бабка Севастица посоветовала еще обождать. Он обождал еще день. Оприкэ не вымолвил ни слова. Окешел повез его в больницу. Доктор Порфириу Кэмуй сказал, что мальчик совершенно здоров, ничего у него нет, все это ихние глупости, ведь человек по-всякому на двор ходит.
Окешел вернулся в Жосень. Он был недоволен, огорчен и в этот день ничего не ел. Он продал бы и быков, и все что угодно, если бы доктор дал ему лекарство. Но видимо, дело такое, что от этой болезни лекарства нет. Наказал его господь за то, что он раньше не продал быков, тогда жена осталась бы жива. Он замкнулся в себе и больше не разговаривал ни с кем.
Однажды после полудня Лику шепотом окликнул отца. Мальчик прижал палец к губам, чтоб Окешел не заговорил, и, подмигивая, позвал его за собой. Дверь дома была распахнута. Лику сделал отцу знак заглянуть внутрь. Окешел заглянул: Оприкэ сидел на полу перед откинутой крышкой очага и скреб ножом землю. «Хырш, хырш!» — чиркал нож, отделяя слои и кусочки обожженной земли о крышки. Оприкэ совал их в рот и жадно ел. Окешел не был в состоянии произнести ни слова, в жизни своей он не видел ничего подобного. Он смотрел и невольно глотал слюнки. Оприкэ насыпал наструганной земли в черную тряпку, встал и сунул голову в ведро с водой. Окешел подался за угол дома, чтоб Оприкэ его не заметил. Мальчик вышел во двор, спрятал тряпку между корнями шелковицы и хотел было пойти в село. Когда отец окликнул Оприкэ, у того были удовлетворенные глаза сытого человека. Окешел выдрал его как следует, но мальчик ни в чем не сознался. Даже отрекся от набитой землей тряпки, спрятанной в корнях шелковицы. Окешел взял крышку очага и запер ее в чулане, сказав, что убьет Оприкэ, если еще раз увидит, что он ест землю.
— Больше не стану, — сказал мальчик, тем самым сознавшись, что ел и раньше.
— Одурел ты? Одурел ты, что ешь землю?
— Она вроде как малай, — насупившись, возразил Оприкэ. — Вроде как хлеб, вкусная, совсем как хлеб.
— Вот я тебе покажу «вкусная», чтоб тебя, несчастный! Помереть хочешь?
Оприкэ больше негде было соскребать обожженную землю, и он совсем приуныл. Соседи его к себе не пускали. Окешел заявил, что прирежет их, если пустят.
Однажды вечером, когда дети уснули, Окешел встал с постели, тихонько открыл ключом чулан, куда он запер крышку с очага, сел на пол и при свете луны начал осторожно скоблить крышку ножом. Сунул в рот комочки земли и ощутил их вкус — вкус малая, хлеба.
— Господи помилуй, вкусная. — И, окаменев на месте, торопливо перекрестился.
Бабка Севастица, дожив до восьмидесяти лет, лишилась червонцев, которые носила в ушах. Этой ночью к ней в дом забрались грабители и вырвали у нее из ушей червонцы вместе с цветными нитками, на которых монеты висели. Бабка глаз не сомкнула до самого утра, а когда взошло солнце, стала ему молиться, проклиная страшными проклятиями воров, переступивших порог ее дома. Срывая червонцы, они поранили ей уши. Крови вытекло не очень много, бабка была стара, и в ее годы кровь унимается скорее, не такая она быстрая, чтоб хлестать струей из всякой царапины. «Чтоб твоему дому сгореть, — проклинала вора бабка, — чтоб передохли все твои куры, чтоб на дворе у тебя перевелись даже блохи, чтоб отсох у тебя язык и вытекли глаза, чтоб не мог ты руками двинуть, чтоб ноги у тебя стали длиной с палец и вросли в землю».
Она разбудила своими проклятиями все село. «Чтоб им спалила сердца засуха, чтоб сердца и мысли их стали черными, как земля, надругались они над моей старостью, заставляют умереть без червонцев».
В полдень, когда бабка села за еду, она увидела, как Зорина украдкой пробирается к ней через огород. Жена Кэмуя, не промолвив ни слова, разжала правый кулак, и бабка увидела две блестящие монеты — свои зазубренные червонцы. Зорина уронила их в протянутую ладонь бабки и, уходя, сказала лишь:
— Он.
— Погоди, — удержала ее бабка. — Садись сюда, поешь чего-нибудь, — пригласила она Зорину.
— Я сыта.
Зорина вскоре ушла. Бабка узнала, что ей нужно было узнать. Опираясь на клюку, она отправилась в село к Иону Большому. Оттуда пошла к Киру, к Пэлару, постучалась в ворота Бурзули и Окешела. Люди собрались вокруг нее. Никто не знал, чего она хочет. Как раз в это время случилось, что Лику, возясь с огнем возле изгороди, поджег ее. Высохшие, почерневшие от солнца колья занимались один от другого, точно соломинки, и горели, потрескивая, как облитые керосином. Все кинулись гасить изгороди. Пламя бежало по одной стороне улицы, от соседа к соседу, от забора к забору, вверх и вниз по холму. Дети орали, кто от страха, кто от радости, им еще не приходилось видеть ничего подобного.
Крестьяне изрубили изгороди топорами, и огонь погас. Те, кто потрусливее, вообразив, что сгорят и дома, побросали вещи в повозки и хотели выехать за околицу. Лику, предчувствуя, что Оприкэ донесет на него отцу, ушел на выгон. Он знал, что до вечера отец успокоится, так бывало всегда. Когда Лику случалось набедокурить, он удирал из села, не то что Оприкэ.
Огонь вынудил всех выйти на улицу, так что Севастица больше не стучалась в ворота. Она сердито заговорила:
— Эх вы, сони, несчастные вы! Бабы ваши не рожают, нет у них крови в жилах, не поглядывают они весело. И сами вы обессилели, два гроша вам цена, ослабели у вас жилы, не играет кровь, больше вы не тешитесь с женами, одолела вас засуха, а Кэмуй измывается над вами, оседлали вас Кэмуй и засуха. Растеряли вы родню и друзей, делаете, что вам в голову взбредет, не хотите слушать никого: ни Жермэнару, ни Пэуникэ, ни Йоргу Кэпелича, — мните о себе, что вы семи пядей во лбу, сони! Когда привез Пэуникэ то, что привез, вы малость глаза разлепили, да все еще тянете кто куда. Не видите, что солнце стоит в небе, а святой Ангелаке, бедняга, крадет у вас даже яйца из-под наседок.
— Да оставь ты нас, бабка, — сказал кто-то уходя.
— Кто бабка, эй, кто бабка? Это ты бабка, не глядели бы мои глаза, как у тебя штаны от страха трясутся! Сам ты бабка, слышишь?! Посмотри сюда, ежели не веришь тому, что я говорю, посмотри на мои уши, нет у меня червонцев! Мне восемь десятков, и украл у меня червонцы вор, бандит, негодяй! Из-за него и не дает господь дождя, потому как он и над покойниками издевается, не только над вами. Он оставил тестя Костайке во дворе смердеть, чтобы псы на него лаяли, как на медведя, чтоб его загадили блохи да мухи, чтоб мыши по нему разгуливали. Мыши по его глазам бегали — Зорина сама видела, да и ребята Окешела тоже. Перемрете вы с голоду под заборами, как собаки, ежели дадите ему над вами изгаляться! Мало вам засухи, вы еще и Ангелаке себе на шею посадили! Ладно, целуйте его, куда хотите, а я пойду и разорву ему уши, как он разорвал мне, и стукну его по голове вот этой моей клюкой! Коли вы больше ни на что не годны — пойду я! Чего уставились, не видели меня еще, что ли? Как мухи зимой, хотите помереть, продали ему и плуг, и постель, и крышку с очага!
Бабка говорила, легонько тыкая людей кончиком клюки. Она обращалась к ним с вопросами, бранила, обвиняла и требовала, чтоб они не были рохлями. Все признавали ее правоту, но не всем хотелось ссориться с Кэмуем. Они боялись его. Особенно боялись Кэмуя старухи, которые с ненавистью смотрели на Севастицу.
— Этой ночью украли червонцы у меня, прошлой ночью — у другой, завтра украдут у третьей. А вы молчите!
Бабка трещала как сорока.
— Когда померла жена Окешела, Кэмуй слезами исходил так, что сердце разрывалось, а вы и поверили! Наплевать ему на жену Окешела! Он ей говорил, чтоб она спасибо сказала, что умирает, говорил и плакал, да в душе смеялся над ней. Плакал для того, чтоб вы поняли, что все помрете, как она, ежели не продадите ему и шапку с головы.
— Что ж ты раньше не хватилась нам сказать?
— А у вас что, башки своей нет? Я должна вам говорить, ваши глаза не видят, уши не слышат?