— Посмотри, вот здесь, на носу…
— Что такое? — спросил, останавливаясь, и Костайке.
— На меня брызнуло…
— Да ну тебя, это птица брызнула, — засмеялся Оприкэ и посмотрел вверх, не видать ли птицы.
— Ей-богу, батя! — настаивал Лику. — Брызнуло на кончик носа!
Люди окружили мальчика и разглядывали его, вертя во все стороны, но не дотрагиваясь до капли на кончике его носа. Они посмотрели на небо и не увидели ни намека на тучу. Бабка Севастица вошла в кухню Кэмуя и, увидев все, позвала людей. Они побежали посмотреть, что произошло, взять свои вещи. Но Лику снова крикнул, словно его ударили:
— Батя! На меня опять брызнуло…
Окешел широко открыл глаза: на загорелой щеке мальчика дрожала чистая, прозрачная, точно слеза, капля воды. Он внимательно осмотрел ее и опять с недоумением взглянул на небо. Какие-то женщины перекрестились. Лику стоял неподвижно, с улыбкой глядел на небо и ждал. Люди собрались вокруг него, не смея верить.
— Да не дождь это, — сказал Оприкэ, — поглядите, на небе ни облачка. Он сам на себя брызнул, дурака валяет…
Люди посмотрели на Оприкэ пренебрежительно и мрачно. Окешел приласкал младшего сынишку: может, еще упадет на него капля, увидеть бы своими глазами.
— Чего вы собрались, точно на медведя смотреть, — подошла к ним Севастица, — какое еще тут чудо?
— Пойдем, надо забрать домой вещи, — сказал Костайке, с недоверием отходя от Лику.
— Батя! — опять закричал Лику, точно его укусила гадюка.
И люди опять столпились вокруг Лику и увидели, как редкие капли воды падают на его лоб и землистые щеки. Светлый дождь падал, омывая ему глаза и рот, и люди, снова посмотрев на небо, увидели облачную полосу, которая становилась все плотнее, и только тогда сообразили, что дождь льет и на них и что они тоже мокрые. Они шли, уставившись в землю, и не заметили, как на небе собрались дождевые тучи, и, когда услышали Лику, им не верилось. Дождь усиливался, белый, прохладный, и уже промочил их до костей. Люди в насквозь промокших рубахах остановились посреди улицы и смотрели на небо, указывая пальцем на вспыхивавшие и с треском змеившиеся молнии над селом.
— Смотри, вот над холмом!
— Ну и длинная же!
— Четырнадцать, пятнадцать, а вот и шестнадцатая, — считал молнии Оприкэ — больше для того, чтобы подразнить младшего, который еще не умел считать.
Ион Большой вынес Пэуникэ из дома Кэмуя, и под дождем Пэуникэ пришел в себя. Воздух посвежел, дождь стучал по земле, прибивая пыль.
— Пойдем под крышу, — предложила какая-то старуха, но все стали хохотать до упаду.
— Беги, бабка, а то еще разразит тебя гром!
Лику открыл рот, и капли воды звонко разбивались об его крепкие зубы. Оприкэ тоже разинул рот, чтоб в него налилась вода, но у него не хватало терпения стоять с запрокинутой головой, как стоял Лику. Он хотел, чтоб вода налилась сразу, но дождь лил не потоком, а падал тихий и частый.
Зорина молча вышла на улицу, но люди не обратили на нее внимания. Они даже не смотрели на нее. Она стояла у изгороди, прислонившись спиной к воротам, и глядела, как вертятся ребята, раскинув руки в сторону и подставив лицо дождю. Глядела на людей, которые расстегнули до пояса или сбросили рубахи, покрытые полосами грязи, и мыли себе грудь и шею дождевой водой. Все люди на улице брызгались и гоготали, терли широкими ладонями почерневшие от солнца плечи, собирали в пригоршни воду.
Пэуникэ, весь мокрый, сидя на перилах мостика, смотрел на них. Появился Оприкэ с кларнетом в руках, и люди, завидев его, начали кружиться у мостика, держа друг друга за пояс, как на хоре.
— Сыграй же нам брыу!
Они топали по земле, оставляя глубокие теплые следы. Пэуникэ заиграл, и они под прозрачным дождем плясали полураздетые, в засученных до колен штанах, как будто месили глину для обмазки дома.
Зорина приблизилась к Пэуникэ, но он не заметил ее и отошел. Она поняла, что он не ищет ее, и остановилась как вкопанная, держа в руке платок. Хора удалялась от ее дома, и она стояла одна, потупившись.
— Пэуникэ! — крикнула она.
Никто ее не услышал, будто у нее пропал голос. Она догнала Пэуникэ, перехватила его взгляд. Но он словно не видел ее. Зорина осталась посреди улицы, закрыв лицо мокрыми ладонями.
— Берегись! — услышала она и посторонилась.
Окешел вывел из конюшни волов под дождь. Он гладил их и чистил скребницей. Оприкэ и Лику шли за волами, держась за их хвосты. Струившаяся вода смывала с волов прилипший к ним сухой навоз. Окешел вертелся вокруг волов, не зная, которого из них еще почистить. Он вывел их на улицу, чтоб дождь отмыл их получше. Двор у него был слишком тесный, и шелковица у ворот задерживала дождевую воду. Зорина видела покрасневшего от радости Окешела, слышала гиканье людей, которые, ухватив друг друга за пояс, плясали брыу, слышала звуки кларнета, и лай собак, и визг Лику, слышала, как падает дождь, барабаня по листве и по черепице. И не в силах была сделать ни шагу, не знала, куда идти. Дождь лил, белый и частый, волосы у нее намокли. По каналам потекли ручьи. Дождь лил, и на лужах выскакивали пузыри — значит, он будет лить долго.
Перевод Д. Шполянской.
ПОВОЗКА С ЯБЛОКАМИ
Дули сразу четыре ветра, четыре ветра со всех концов света.
— Ну что, пойдешь?
— Нет.
Туман был желтый, как зимой, когда под утро засветит солнце. Шел дождь. Мелкий, почти без капель.
— Слушай, ты почему не хочешь?
— Не хочу.
— Что, уперся, как осел?
— Да, уперся.
Главная улица кишела народом. Дома под тростниковыми крышами загородились ставнями. Дома были пусты — люди вышли на улицу. Детей отослали в поле пасти волов. С вокзала доносились крики. Они слышались будто сквозь туман, дождь поглощал и заглушал их.
— А сколько ты хочешь?
— Восемьсот.
Они остановились на перекрестке, там, где кончалась большая улица. Потом повернули назад, продолжая идти рядом. Ботинки, подбитые гвоздями, ступали тяжело. Рядом с ними хлюпали мокрые теннисные тапочки. Ботинки двигались, разбрасывая брызги.
От вокзала шла толпа людей.
— Эй, Петре, айда с нами на косогор!
— Не пойду. Видишь, я занят!
— Брось, пошли с нами, слышишь? Пошли!
— Не пойду, — сказал Петре, — чего я там не видел?
— Будем делить землю. Пошли! Слышь, что я говорю? Скорее! Разделим землю и тогда…
— Черта с два вы ее разделите!
— А ты кто такой?
— Это дядя Мезат, — сказал Петре. — Из цирка, тот, который цепи разрывает.
— Черта с два, разрывает. Ты больше слушай, чего он там говорит.
— Смотри, как бы я тебе не переломал хребет, — сказал Мезат.
— А ты, иди, дяденька, своей дорогой. Иди, пока цел.
— Слушай, ты! — Мезат посмотрел на него сверху вниз. — Не доводи меня, парень!
— Знаешь что, кончай! Кончай! Тоже мне задавала! Довольно терпели мы их!..
— Гарофицэ, иди, — сказал Петре, — не связывайся о дядей Мезатом! Я занят, все равно не могу пойти.
— Айда, Петре, разделим землю и…
— И куда же вы ее денете? — засмеялся Мезат.
— Иди своим путем, дяденька! — гаркнул Гарофицэ.
Мимо шли люди, и он не боялся. Петре сунул руки в карманы — спрятал от дождя. Гарофицэ глянул на него и недовольно скривился.
— Ты чего нос задираешь, Петре? Что расхаживаешь с этим типом? Перед людьми выставляешься?
— Ты такое батьке своему скажи! — сплюнул Мезат.
— Ах ты сволочь! — сказал Гарофицэ. — Ты батьку моего не тронь, помер он, на войне погиб… Он не то что ты, не мотался по циркам с разными фокусами, ты его не тронь, слышь, сволочь ты этакая, не то я тебя…
— Ну давай, двинь и проваливай, — сказал Мезат, — и не доводи меня. Стукни и катись…
— Сам катись, — сказал Гарофицэ и пошел прочь.
Люди наводнили главную улицу, как дождь, и Гарофицэ никого не боялся. Издалека, почти от угла примарии, он сделал Петре знак, приглашая его следовать за собой. Петре притворился, что не видит.
— Он что, сумасшедший?
— Почему сумасшедший? — возмутился Петре. — Он правильно поступает. Борется с жестокой эксплуатацией.
— Да брось!
— Нет, правда. Он еще вчера мне сказал: «Петре, — говорит, — я не успокоюсь, пока не покончу с эксплуатацией!»
— Этот-то сопляк?
— Сопляк, сопляк! Вовсе и не сопляк! Ведь и в самом деле нехорошо получается. Он прав. Он говорит: почему не у всех есть земля? Ведь верно говорит, да?
— А ну его к черту! Я тебя спрашиваю: пойдешь или нет?
— Так — не пойду.
— Послушай, это тебе-то восемь сотен? Да ты что, никогда себя в зеркале не видел?
— Восемьсот, и ни копейки меньше, иначе нам не о чем разговаривать.
— Да ты просто сдурел! — Мезат остановился. Они оказались у колодца, где поили скот; это была окраина города, дальше начинались пастбища.
— Иначе будет чистая эксплуатация, — сказал Петре, поднимая воротник, чтобы дождь не попадал ему за шиворот. Впрочем, это не имело никакого смысла, он промок до нитки. Теннисные тапочки — «шины», как он их называл, — хлюпали при каждом шаге: хлип, хлип, хлип! Он был Мезату чуть выше пояса, но сдаваться ни за что не хотел. И так как Мезат зажигал сигарету и не расслышал его слов, а может, намеренно пропустил их мимо ушей, он повторял: «Иначе будет чистая эксплуатация!»
— Выучился у того психа! Что ж ты не идешь с ним делить землю, коли поешь с его голоса?!
— Я артист, — проговорил Петре и посмотрел на край выгона, туда, где начиналось поместье Грэмеску и где толпился теперь народ.
Он знал, что нужен Мезату, и потому не спускал цену.
Они снова молча повернули к центру города. Пелена холодного дождя окутывала их, ветры дули со всех сторон. Умер Антонио, и теперь никто не ходил в цирк. Боялись, как бы еще какой-нибудь циркач не умер прямо на сцене. В городе и без того хватало черных флагов: война не кончилась, людям надоел траур, и им не было никакой охоты смотреть, как умирают на арене. Антонио напугал их больше, чем война. Он умер здесь, в городе, рядом с ними. А война была где-то далеко, и никто из них не видел, как умирали там, на фронте.