А наутро они встретились на углу у кинематографа и в нетерпении отправились на рынок. Он и Петре. Но повозки уже не было. Мезат уехал. Вместе с Дориной.
— Сбежал! — сказал Петре. — Вор! — Но думал при этом не о деньгах, и не их ему было жаль.
Ветер дуя под утро желтый. Колыхались безжизненные клочки сена. Лошади затоптали их, смешали с землей. Пахло застоявшейся мочой.
Собрались все ребятишки и подростки, приходившие вчера. Озирались, ничего не понимая, ждали. Петре и Савел вернулись в центр города. Остальные продолжали ждать.
Прошлогодние листья висели на акациях, как лохмотья.
У кинематографа суетился народ. Они увидели Гарофицэ — тот держал за поводья двух сивых лошадей — и подошли к нему из любопытства. Впрочем, они давно не виделись, и встретиться с ним было приятно.
— Ну как, не кончил революцию? — спросил его Петре.
— Ты что же думаешь, хлопнул в ладоши — и все готово? — рассердился Гарофицэ. — Как в цирке фокусы? Нам много надо сделать… Ну, да что с вами разговаривать!.. Держите-ка лучше лошадей, а я посмотрю, не пришел ли дядя Патрузеч. Не бойтесь, не укусят. — Он передал им поводья и скрылся в толпе.
Кто-то притащил плуг. Толпа двинулась к окраине, и, чтобы плуг не мешал, мужчины взвалили его на плечи.
— Вы все болтаетесь без дела по деревням на своей повозке, — продолжал Гарофицэ, снова оказавшийся рядом. — Вам бы только груши-яблоки срывать, смуглых девок обнимать…
Двое принесли плащ-палатки, в них было завернуто что-то тяжелое.
— Положим их на лошадей, — сказал Гарофицэ, — так советовал дядя Патрузеч. Слушайте, вы верхом умеете? Ну, влезайте на лошадей и держите плащ-палатки — в них колышки. Это-то и вы можете сделать, ничего, не отсохнут у вас руки. Доберемся туда, потом вернетесь… Ну, вы что, глухие?
Они сели верхом. Люди проплывали мимо густым потоком. Сверху, куда ни кинь взгляд, везде одни шапки, шляпы, платки, косынки.
— Подручные Грэмеску думают, что мы их боимся, — громко говорил Гарофицэ, который шел рядом с лошадьми. — Ума у них — кот наплакал… Значит, помещик Грэмеску, этот разбойник, жестокий эксплуататор, сбежал за границу, а мы должны оставить землю под паром… Нет, дальше так дело не пойдет, сегодня дядя Патрузеч вобьет колышки… Массы… Эх, да что вы понимаете! — крикнул он, обращаясь к Савелу и Петре, и устало махнул рукой.
Они вышли в поле. Толпа растянулась, запрудив всю дорогу. Земля на дороге была мягкая, но не пылила; она была мягкая и тяжелая, мучнистая.
— Надо бороться. Больше нас никто не должен обкрадывать! — снова сказал Гарофицэ.
Петре и Савел слушали; они понимали, что говорит он специально для них.
— Они заминировали поле…
— Они заминировали землю…
Леденящий страх сковал людей. Петре и Савел переглянулись, словно спрашивая друг друга, почему они оказались здесь. Люди опустили на землю плуг и подтащили его к лошадям.
— Это все подручные Грэмеску, это они…
Здесь прошла война, и достать мины было нетрудно. Гарофицэ не знал, что делать, волновался и злился; ему не хотелось стать посмешищем на глазах у Петре и Савела. А они держали плащ-палатки с колышками и ждали.
— Все равно вобьем колышки, — вполголоса сказал Гарофицэ. — Дяди Патрузеча что-то нет. Вы не видите, где он?
Они смотрели вокруг, но как выглядит дядя Патрузеч — не знали. Сверху все люди казались одинаковыми.
— Кто был на войне?
— Кто имел дело с минами?
— Кто знает?
Многие вышли к краю дороги и медленно, бесконечной чередой потянулись через поле. Толпа ждала. Какая-то женщина заткнула уши и села прямо посреди дороги.
— У нее уши болят, — сказал кто-то. — Еще с бомбежек…
Но люди шли все дальше и дальше по полю, а взрывов не было слышно. Петре и Савел видели, как время от времени они наклонялись. Будто выдергивали морковь. Лошади были запряжены. Гарофицэ велел ребятам спешиться. Лошади тащили плуг по жнивью, почерневшему от дождей. Гарофицэ держал лошадей под уздцы. У Петре и Савела за плечами висели плащ-палатки. Лошади уходили все дальше, оставляя за собой борозду; поднятая плугом земля была сырая и блестящая.
И тогда появились всадники. Это были подручные Грэмеску. Они ехали молча, медленно вклиниваясь в толпу. Дубинки, засунутые за пояс, напоминали длинные пистолеты. То были старосты, полевые сторожа и несколько управляющих — всего человек двадцать.
Многие женщины остановились.
— Не миновать вам тюрьмы! — процедил сквозь зубы тот, кто ехал первым. — Никакого не имеете права… Имение принадлежит барину испокон веков… Это беззаконие! Не миновать вам тюрьмы!
Он был такой толстый, что лошадь едва несла его, а бачками напоминал Мезата. Воспоминание о Мезате разозлило Петре, и, так как он знал, что вокруг много народу и что Гарофицэ где-то поблизости, он громко спросил:
— Сколько килограммов шпика у тебя на пузе?
— А ну, заткнись, сопля! — отрезал жирный. — Отправляйся, поспи еще в люльке, может, подрастешь…
Но женщины, услышав Петре, уже осмелели, у них разгладились морщины, и они закричали наперебой:
— Эй, ты, чего связываешься с ребенком? Может, скажешь, что ты не толстый?
— Бочонок!
— Страхолюдина!
Они с таким азартом клеймили его, как будто все дело было в нем, словно было важно, красив или уродлив этот человек.
— Вор! — сказал внезапно Петре, возмутившись. — Вы нас обкрадывали и над нами же еще издевались! — Человек слишком был похож на Мезата и поэтому выводил его из себя. Петре схватил горсть черной земли и кинул ее в толстого.
Тот рассвирепел и замахнулся дубинкой.
— Вот я тебе задам, нахал! — крикнул он.
— Вор! — отозвался Петре.
Толстый повернул коня. Он решил, что не стоит связываться с подростком. «Что с ним спорить! — подумал он. — Зачем дразнить женщин и всю эту толпу?» Он засунул за пояс дубинку и, сделав остальным знак следовать за ним, ударил по брюху коня и двинулся рысью. Женщины смеялись. Последний из банды Грэмеску, поравнявшись с Петре, выхватил дубинку и наотмашь ударил его по спине. Потом замахнулся, намереваясь ударить Петре по голове, но Савел протянул руки, чтобы перехватить удар, однако дубинка, скользнув по его рукам, ударила его по лбу. Савел покачнулся и упал.
Женщины закричали и кинулись вслед за лошадьми.
Петре опустился на колени и положил Савелу руку на лоб. Тонкая струя крови появилась над правой бровью. Глаза Савела были открыты.
— Змеи, змеи! — сказал он, глядя вверх. — Петре, змеи! — Ему чудилось, будто в воздухе над ним плывут разноцветные змеи.
— Ну, дурачина, вставай! — теребил его Петре.
Он оглянулся, отыскивая глазами Гарофицэ. Гарофицэ был далеко — там, где распахивали землю.
— Ну вставай же… Вот погоди, доберемся мы до этого бандита. Савел, вставай, пошли домой…
Савел упал на плащ-палатку. Белые колышки высыпались на землю. Он больше ничего не говорил. И Петре было его жалко. Вокруг них столпились люди, спрашивали!
— Сильно он его ударил?
Петре приложил ухо к груди Савела и прислушался: его сердце билось, билось звонко, звонко, как гитара.
Перевод Татьяны Ивановой.
РАССКАЗЫ
ПОВЕШЕННАЯ КУКЛА
Семь старух не спеша направляются к дому покойника. Они встречаются на развилке.
Самая высокая из них живет на краю села, она еще с полудня, нарядясь во все чистое, стоит на пороге и отсчитывает удары колокола. Дети и внуки, зная ее привычки, стараются не задеть ее даже словом. В этом селе все старухи, дожив до преклонного возраста, считают своим долгом провожать в могилу каждого покойника независимо от того, родственник он им или нет.
И приходят старухи в дом покойника всегда вовремя; и оплакивают его, и зажигают свечи в изголовье умершего независимо от того, был он в этой жизни добрым или злым. Мертвым все прощают.
Девять старух не спеша направляются к дому покойника. От развилки к развилке число их увеличивается. Вот их уже одиннадцать, а двенадцатая стоит на пороге своего дома и слушает удары колокола. Она чувствует: настало время и ей спуститься в долину, видит одиннадцать старух и, чтобы не заставлять их ждать у ворот, спешит на развилку. Словно какой-то механизм связывает их, направляя к дому Тома Жуману. Они не спешат, но и не медлят, не тратя время на болтовню. Нехорошо приходить в дом покойника слишком рано, но и опаздывать не следует. Лишь цыгане, которые только и ищут, где бы чего урвать, приходят пораньше и стараются всех сбить с толку или, наоборот, являются слишком поздно, когда гроб уже вынесли, чтобы подобрать монеты, которые бросают покойнику вслед.
— Двадцать лет назад, накануне свадьбы Иоаны, шел дождь, — говорит старуха, что живет на краю села.
Остальные четырнадцать, подумав, соглашаются.
— Дождь лил как из ведра; и никто не знал, как его остановить. Тома, недобрый от рождения, да простит его господь, злился и беспробудно пил, потому как было непохоже, что погода исправится к дню свадьбы. Иоана глядела на потоки дождя и не верила, что это она выходит замуж. Она была нежная, как куропаточка, и то, что бог дает женщине, в ней еще не созрело. Но все проходит и все забывается. И свадьба та осталась позади, нынче Иоана хоронит мужа, мужика еще молодого, сорока лет всего. В его-то годы мне все легко давалось — целыми днями я за плугом ходила, полола и окучивала, всякую работу исполняла, которую бог давал.
— А в день свадьбы вроде ясно было? — спрашивает пятнадцатая старуха. — Как сейчас помню.
— Хорошая была погода — душа радовалась. В канун свадьбы пришла ко мне мать Иоаны и спросила, как дождь заговорить. Я и ответила: пусть отыщет бабу, которая из дому к любимому сбежала, пусть та баба возьмет высушенную тыкву, нальет туда керосину, прикрепит к изгороди и подожжет, и пусть она сорвет с головы платок и тем платком на тучи замахнется, да пригрозит им, дескать, убирайтесь вы с неба восвояси. И нашла мать Иоаны эту чертовку Тудорицу Фиру, ту самую, что палк