Он обогнул на велосипеде почти весь городок. Он прогуливался для того, чтобы ни о чем больше не думать. Все было подготовлено, и ему оставалось просто ждать до пяти часов.
Когда он подъехал к мосту, ему захотелось пить. Мост был очень широкий. В действительности мостов было два: один для машин и повозок, другой — железнодорожный. Они отстояли друг от друга всего на несколько метров, и издали казалось, что мост один. Никто не говорил: у мостов. Говорили: у моста. Здесь было и начало, и конец городка.
Он слез с седла и подошел к водоразборной колонке. Прислонил к ней велосипед и нажал на ручку, но вода не потекла. Часовые на посту ухмыльнулись. Они знали, что воды нет. Он уже много раз проезжал на велосипеде по мосту, почти каждый день, но до сих пор ему ни разу не хотелось пить. Он сплюнул и заправил рубаху в штаны. Потом открыл ранец и вынул туфли. Часовые, увидев, что он обувается, засмеялись. Каждый раз, возвращаясь с купания — ниже по реке в бочаге, где еще оставалось немного воды, — он обувался возле моста на траве. Не годится въезжать в город босиком — еще увидит кто-нибудь из знакомых. Часовые знали, что, обувшись, он пригладит волосы рукой. Так он сделал и сейчас, потом сел на велосипед и, насвистывая, въехал в город.
Улицы были пустынны. Лишь порой слышался размеренный топот сапог. Он поехал по улице Унирий к православной церкви. Здесь прохожие встречались чаще, а в центре ему даже пришлось то и дело сигналить, чтобы не наскочить на кого-нибудь.
Он оставил велосипед во внутреннем дворике большого жилого дома и поднялся на третий этаж. Звонок не работал, и он пять раз легонько стукнул в дверь. Потом еще пять раз. Она открыла ему. На ней был темный, слишком длинный халат. Конечно, это халат ее матери. Не вымолвив ни слова, он уселся и лишь тогда перевел дух.
— Дай мне, пожалуйста, стакан воды.
Она принесла полную кружку. Он залпом выпил.
— Спасибо, — сказал он, возвращая кружку. — Что ты делала?
— Учила историю.
— Ага! — засмеялся он.
У нее была переэкзаменовка по истории, а лето шло к концу. Надо подготовиться, скоро экзамены.
— А ты что делал?
— Катался на велосипеде…
— Тебе захотелось пить, и поэтому ты приехал ко мне?
— Нет, я приехал посмотреть, как ты поживаешь…
— Вот учу историю. — И она показала ему книгу, раскрытую на главе о Бисмарке.
Глаза у нее были большие, юные округлые плечи обрисовывались под халатом. Ее глаза были синие, и он улыбнулся, вспомнив, что ее зовут Иоана. Ему хотелось бы назвать ее Виорикой — от фиалки. По-латыни фиалка — Viola odorata. «Что за глупости у меня на уме», — подумал он. Он долго смотрел на нее, но она этого не замечала. Вытащив из шкафа завернутый в скатерть радиоприемник, она включила его. Но приемник молчал, не желая звучать даже тихо, так тихо, чтобы не опасно было слушать.
Во дворе хлопали в ладоши дети. Там рос каштан, вокруг него лежала тень. Дети отвыкли спать после обеда. Он слышал, как они, хлопая в ладоши, пели:
— Почему приемник молчит? — спросила она, не переставая крутить ручку.
— Не знаю, возможно, испорчен…
— Не испорчен, — промолвила она, осматривая приемник со всех сторон.
Ему хотелось послушать не музыку, а последнюю сводку. Они сидели в самой дальней комнате, и в коридор не донеслось бы ни звука. Но она любила музыку. Может быть, поэтому она и звала его не по имени, а Бетховен. Ей казалось, что у него исключительный музыкальный слух. Ей это лишь казалось, но он не возражал. Он где-то читал, что восхищение иногда бывает признаком любви. И ему доставляло удовольствие, что она называет его Бетховеном.
Вдалеке послышались два винтовочных выстрела. Дети продолжали петь и хлопать в ладоши. Он глядел на них в окно. Анджела, дочь портного с четвертого этажа, смешно дирижировала хором, дожидаясь своей очереди петь.
— Бетховен, посмотри, что с приемником, почему он не действует.
Он осмотрел лампы, монтаж, но повреждений не заметил. И вдруг вспомнил: пять часов. Он похолодел.
— Что с тобой? — спросила она.
— Ничего…
— Ты побледнел… — Она положила руку ему на лоб.
Никогда еще она не клала руку ему на лоб, и он, словно очнувшись от сна, постарался улыбнуться.
— Ты перегрелся на солнце, может быть, у тебя солнечный удар…
— Нет, — улыбнулся он. — Я не побледнел, тебе показалось.
Дети продолжали петь, словно в мире все было безмятежно. Их ничто не касалось. Каштан бросал тень, и солнце двигалось, как всегда. И дети хлопали в ладоши.
Теперь он узнавал их всех по голосам.
— Это Санда, слышишь? А вот это — «лягушонок» Марин. Вот он кричит! Ужас как кричит!
— Он очень дерзкий.
— Ты его не любишь?
— Люблю! Я люблю его больше всех.
Он никогда не был дерзким. И сейчас не осмелился бы на дерзость. Очевидно, он не знает, как себя вести. Что надо сделать? Взять ее руку и поцеловать, как в кинофильмах? Он боялся ее. Боялся взглянуть ей в лицо.
Она ушла в кухню. Он глядел ей вслед и слушал, как шлепают ее домашние туфли: шлеп-шлеп. Может случиться, что он больше никогда этого не услышит. Но у него еще есть два часа. Вот сколько он может пробыть с ней — два часа. Возможно, в пять его схватят — если ему не удастся… А если удастся, его могут застрелить или схватить живым, когда он будет убегать. Так или иначе, его не пощадят. Но он был уверен, что все произойдет так, как он рассчитал. Секунда в секунду. Он должен жить, должен. Должен ждать ее у ворот лицея, пока она будет сдавать экзамен. Они не пощадят его и замучают, только пообещав пощаду, если он скажет все. Он ничего не скажет, потому что все удастся, секунда в секунду. Если нет, после пыток его все-таки расстреляют. И чтоб быть уверенным, что он не промолвит ни слова, ни единого слова, он зашил в уголок воротника мышьяк. В левый уголок. Так, чтобы можно было дотянуться ртом, если ему свяжут руки. Он больше всего боялся, что проговорится в забытьи, после побоев. О воротнике рубашки не знала ни одна душа. Но он был уверен, что секунды побегут так, как задумано.
— Ах да, — вспомнил он о приемнике. И, нагнувшись, дотронулся до одного из соединений.
Послышалась восточная мелодия.
— В чем было дело? — радостно спросила она из кухни.
— Ни в чем, — засмеялся он.
— Сделай потише.
— Можно и потише.
— А теперь иди сюда, я тебе кое-что покажу…
— Нельзя, — сказал он.
— Почему.
— Потому что я — земля, — ответил он.
— Как это — земля?
— Вот так. Я — земля. Иначе приемник не работает.
Она не подсоединила заземление, поэтому приемник не работал. Приемник долго прятали, то на чердаке, то в подвале, и слушали очень редко, с опаской. И она забыла, что недавно даже выбросила куда-то проволоку, которая служила для заземления. Ей хотелось послушать вместе с ним музыку, отвлечься от того, что происходит в городе, и от учебника, раскрытого на Бисмарке.
Она вернулась с белым котенком на руках.
— Не знаю, как его назвать, — сказала она.
Она намеревалась показать ему котенка, когда тот лежал в своем ящичке в кухне, под плитой.
— Красивый?
— Красивый.
Ему и вправду понравился хорошенький, с бантиком на шее котенок, смирно лежавший у нее на руках.
— Иди сюда…
— Не могу. Я — земля, — улыбнулся он.
И действительно, он не мог отойти, не мог прервать связь. Тогда уже ничего не услышишь. А она любит музыку — значит, надо оставаться на месте. Он стоял не шевелясь. Она поднесла ему котенка, и он погладил его белую мягкую шерстку, теплую, шелковистую.
— Ты неподвижен, как Северный полюс, — сказала она. — Ты как Северный полюс Земли. Или Южный. — Она пожала плечами, словно не была уверена в правильности своих слов. — Я сказала глупость? — очень серьезно спросила она.
— Нет.
— Это ты из вежливости…
— Хорошо, в таком случае, сказала.
— А теперь ты злой. Или хочешь быть злым. Я подумала так: ты один полюс земного шара, антенна — другой. Вот что я подумала, когда сказала эту глупость… Два полюса, без них не слышно музыки… Но можно бы поискать другую станцию, эти турки уж слишком ноют.
Все станции передавали сводку о положении на фронтах. Музыка звучала только у турок.
«Немцы отходят в северо-западном направлении…»
«Наши войска…»
«Советские…»
Отзвуки того, о чем сообщали по радио, он подметил в городе. Немцы еще были здесь. Но не сегодня, так завтра они должны уйти. Одни из них уже ушли, другие вернулись. В городе царила суматоха.
Турки продолжали передавать восточную музыку.
Он опять погладил котенка. О поезде с пленными он не сказал ей ничего. И вообще ни о чем не сказал. Даже о мосте.
— Бетховен, ты любишь историю? Я — нет. Она такая трудная. Очень много эпох, империй, императоров, династий, войн, королей, королев, месяцев, дней — слишком много дат, клянусь, слишком много. Терпеть не могу историю.
— Надо выучить, а то останешься на второй год.
— Не останусь, я не хочу оставаться.
— Хотеть недостаточно, важнее — знать. И если ты хорошо выучишь, у тебя уже никогда не будет переэкзаменовки. Ни к чему тебе переэкзаменовки, клянусь. — Он произнес «клянусь» точно так же, как она.
С мостом из камня стряслась беда,
Его недавно снесла вода.
Построим вместе мы другой,
Пускай красуется над рекой…
Они замолчали, прислушиваясь. Эту песню пели в детстве и они.
Он украдкой зевнул, чувствуя, как его понемногу одолевает усталость. Все тело словно разламывало на куски. Резало в глазах, сон застилал их. И болело сердце. Оно явственно ощущалось, с левой стороны слышались глухие быстрые удары, будто били в колокол, зарытый где-то под землей. Он отдохнул, и все-таки его еще мучила усталость и хотелось пить. Он попросил еще стакан воды, но вода не унимала огня внутри. Он взглянул на часы и почувствовал, что его рука чуть вздрогнула. Напрасно он пытается себя обмануть: ему страшно. Он гладил котенка, чтобы не было заметно, как дрожит рука, чтобы убедить себя, что он думает только об этой белой шерстке. Но он думал не о котенке.