Избранное — страница 72 из 76

ведь абы была теснина. Да не сучковатая. Пуричел сделал сыну, который в городе, зеркальный шкаф, а остальные доски не знает, куда девать, вот и хочет сбагрить их Николае на ларь. Только я скажу — из акации-то доски лучше: и тоньше, и не сучковатые, ларь не тяжелый получится.

— А ты ври, да знай меру! — возмутился Пуричел Илие. — Доски-то у тебя бросовые, все в трещинах. Николае в грузовике растрясло, того и гляди, у него из ларя все кишки вылезут! А ореховые доски — крепкие, они надолго, в них покойник и не сгниет так, запросто.

— Тут уж что сгниет, что не сгниет!.. Был бы ларь, чтобы земля в глаза не сыпалась.

— А я скажу — из ореха ларь лучше, свекор мой в таком покоится, лежит, как барин. Всю жизнь надрывался, так по крайней мере похоронили по-королевски — в ореховом гробу.

— Да кто ж тебе за доски заплатит — добрый дядя? Я ведь тебя знаю, ты не больно-то щедрый.

— Кооператив, у него небось трудодней порядком осталось.

— Кабы Николае сам этими трудоднями распоряжался, никогда бы он не взял твои доски, знал он, что ты вытворял во время судов за землю, — горячился Бодашкэ. — Николае был умный, он ничего не забыл.

— Да кто бы говорил, все знают, как ты его обчистил. Украл у него кукурузу, да на него же и заявил. И ты же прав остался, потому что на суде он все молчал, не защищался — знай себе улыбается, как юродивый.

— Да он всю жизнь улыбался, тетенька, увидел, что вы дураки, и не стал с вами связываться, простил вас, — сказала Лица.

— Бодашкэ дурак, а не я.

— А ты все задаешься, Пуричел, умника из себя строишь, нет чтобы поглядеться в воду — увидел бы, что голова у тебя с айву. И лоб — с ноготок, где уж там уму поместиться.

Иту, сын Фештилы, вышел из дому, держа в руках две бутылки цуйки.

— Да будет земля ему пухом! — сказал он.

— Пусть будет пухом! Жизнь-то не больно его баловала, — тихо сказала Лица. — Руки у Николае весь день не знали покоя. Бывало, ляжет он полежать под сливу и весь денечек так и пролежит, глядя на небо; только рукам его и тут нет покоя: все подрезают веточки ножом. Мы, бывало, спросим, что он такое делает, а он — мол, листья для собак срезаю. А сам глаз с неба не сводит и о места не двигается.

— Уж такой хороший был да трудолюбивый! — сказала сухонькая старушка. — Дивлюсь я, что помер, молодец был мужчина, ей-богу!

— Недобрый час, тетенька, недобрый час подстерегает тебя и приходит нежданно-негаданно. Работал он от зари до зари, а жил не больно-то богато. Сперва, пока не объявились эти, из кооперативного хозяйства, был у него дом полон детей и работал он, можно сказать, не разгибаясь — как только не лопнуло у него сердце! А когда записался в кооператив, стали его поносить на всех перекрестках. Потом дочерей замуж выдал, сыновей оженил, а покоя ему не было.

— Теперь будет ему покой.

— Зятья да невестки все боялись, как бы не отняли у него остатнюю землю. С тех пор как Николае записался в кооператив, они и разговаривать с ним перестали и вообще к нему ни ногой. Говорили — поступил он на старости лет в услужение к бездельникам.

— А он что?

— Говорил, мол, я сам себе слуга, только себе и никому другому. Говорил: пусть человек будет слугой только себе самому, а не другим.

— Юродивый был.

— Горемыка он был, тетенька, горемыка и сиротинушка. Любил жить в тишине. Вот и построил себе дом на отшибе — чтобы не на виду быть. Да не вышло. От злоязычия детей своих не укрылся. Сами-то своим домом зажили, отца бросили и его же оговаривали да его смерти ждали.

Цыгане пели и угощались цуйкой. Высокий гнусавил:

Копит, копит весь свой век,

А когда уходит к богу…

Пуричел Илие с сыном притащили ореховые доски и принялись тесать их. Лица слышала, как Пуричел говорил, что деньги ему не нужны, хватит и нескольких четвериков зерна из амбара Николае; жаль ведь, если зерно сгниет или достанется первому встречному. А Николае все равно зерно теперь ни к чему, не бросать же его в могилу. Пуричел ударял топором по доскам, и удары терялись в голубизне, опочившей на белых садах и зеленой земле.

Лица слышала, как Бодашкэ сказал:

— Хорошо, что мне попался на глаза этот пояс, Николае все уговаривал меня его взять. Бывало скажет: «Стар я стал, оставляю его тебе на память». — «Я бы взял, — говорю, — только ведь есть у тебя родня поближе, лучше ей отдай». — «Нету, — говорит, — нет мне никого тебя дороже».

А потом вступила Акилина:

— «Как помру я, возьми вот это одеяло», — говорил отец. «Не могу, — говорю, — что скажут братья?» — «А не возьмешь, так сожгу его», — бывало, скажет. Душа-человек был! Вот теперь я и беру одеяло, чтобы волю его исполнить.

— А другое-то зачем берешь? Что в него завернула? — спросил Пуричел Илие.

— Так ведь их два. Негоже их разлучать. Они всю жизнь прожили вместе.

Лица слышала, как сухонькая бабка, соседка Николае, сказала:

— Кэчула эта совсем никуда не годится, никому ее и не отдашь: дыры в ней — кулак проходит.

— Так что ж ты на нее лапу наложила? — спросила Лица.

— А я дам ее внучку, пускай играется. Дети, они с чем хочешь играются.

— Да ну их к черту, этих детей!

— Они ведь, бедняжки, маленькие.

— Так ведь кэчула-то для того, чтобы ее на голову надевать.

— Как же, как же, только это когда холодно, а теперь-то ведь лето, кто ж ее наденет?

— Положи кэчулу на место.

— Я бы и положила, да жаль ее — бог знает к кому в поганые руки угодит, изорвут или повесят на кол — ворон пугать.

— Доброе у тебя сердце, тетенька.

— Такая уж я уродилась жалостливая. Ее и моль может поесть, жаль кэчулу.

Пуричел Илие вышел из дому с тремя бутылями цуйки. Отхлебнул из одной и сказал:

— Да хранят его святые! Хороший был хозяин, я бы его председателем кооператива назначил.

— Да ты сперва сам в кооператив запишись, а потом уж его председателем назначишь, — сказала Лица.

— А ты почему за него замуж не пошла, чтоб он над тобой председателем стал? — хохотнул Пуричел Илие.

— Думаешь, он слепой был — ее брать? — засмеялась сухонькая старуха, захмелев. — Она только болтать горазда, а так ведь никуда не годится — земля, тлен.

Бодашкэ принес мешочек гвоздей для гроба Николае — чтобы его уважить.

— Это гвозди отборные, старинные! Десять кило. Не смотри, что они ржавые, зато не гнутся, ударишь по ним ломом, а они все прямые. Акилина мне даст за них деньги, у старика деньги водились. Эти гвозди будут держаться годами, у них особая ржа, к ней другая не пристанет. На нынешних-то гвоздях такой ржи нету.

— Умен ты, тетенька, нет сил, как умен!

Пришли могильщики с кладбища. Одежда вся в земле, голодные. Уселись за стол, выпили на помин души, хорошенько закусили. Пришел еще один человек из соседней деревни и тоже рассказал, что он видел Николае мертвого. Тут и пошло. Зятья принялись ругаться, невестки забились по углам. Ведь старик не сделал перед смертью завещания. А его земля не могла остаться собственностью коллектива. Вот все и перессорились. Каждый стал тащить, что мог. Пуричел насыпал в мешок пшеницу — тесть был ему должен за ореховые доски, из которых срубили гроб. Бодашкэ не отставал от Пуричела. Человек, который сколотил Николае крест, был его должником, и хотелось ему расплатиться с тем, кто сходил в могилу. Чем бросать деньги в землю, лучше сделать крест. Потому что родным платить долг — без толку, им все равно не потрафишь, скажут еще, что обманул. А главное, не знал он, кому из них отдавать деньги. Все хвалили Николае и, прикладываясь к бутыли, желали, чтобы земля была ему пухом.

Пуричел Илие напился и пошел за дом справить нужду. Там его и нашли женщины — полуголый, он держал штаны в руках и приплясывал. Женщины выругали его и вылили ему на голову кувшин воды.

— Не пей, как свинья!

— Покойник тоже был не прочь, — простонал Пуричел.

— Он-то ведь, тетенька, знал меру. Бывало, выпьет ведро вина — не то что ты, миску, — и ему хоть бы что. Щеки у него чуть не лопались — до того он был румяный да здоровый, — вступила Лица. — Даром, что старый, а женщины никогда над ним не насмехались, и не было им за него стыдно.

— Да ты-то откуда знаешь?

— Слышала, на то у меня и уши.

— Слишком много ты слышишь, — рассмеялась беззубая старушка.

— Другие в его годы, — говорила Лица, глядя на старуху, — шаг сделают и скорчат рожу — кости им насмерть свело, совсем стали никудышные. Он же, бывало, скачет на коне, как восемнадцатилетний. А работал, как двадцатилетний. Я, бывало, ему говорю: «Чего ты, тетенька, так избиваешься, богатства ты не скопишь, сыновей ты оженил, дочерей замуж выдал». — «У меня, тетенька, есть внуки». — «Так пускай, тетенька, отцы на них работают. Ты-то небось всю жизнь косу из рук не выпускал». — «Не выпускал, потому что, коли ее выпустишь, тут и смерть придет, схватит за горло». — «Все-то ты шутишь, тетенька, только ведь человеку надо и отдохнуть, погреть на солнце косточки». — «В другой раз погрею, на том свете, а теперь некогда». — «Хватит работать, отец, хватит, родимый. Понимаешь: не для кого тебе работать». — «Для себя, тетенька, если не для кого другого. Человек, пока жив, должен сам себе налить суп в миску».

— Да помолчи ты, — рассердилась сухонькая старушка. — Все-то ты болтаешь, того и гляди язык отсохнет. Пустите еще по кругу бутыль, люди добрые, не то как бы цуйка в ней не прокисла. Так пусть господь бог его помянет, и, как говорится, живые с живыми, а мертвые с мертвыми.

Цыгане сгрудились у дома. Высокий пел в нос, да так громко, что все вокруг звенело:

Копит, копит весь свой век,

А когда уходит к богу,

Только гроб берет в дорогу.

Лица глядела на сухонькую бабку и поражалась, как та не падает. Она подумала, что бабка будто сухой лист и от нее веет смертью. Ноги-то у нее словно соломины.

— Как скелет, — сказала она Акилине. — Небось легка — хоть через дом перебрасывай. У нее в костях небось и мозга нет, а ноги-то, ноги, как у мертвеца.