Избранное — страница 10 из 20

Обстановка в доме стала невыносимой. Подозрению и преступлению не ужиться под одной кровлей. Вражда и обида, воцарившиеся в семье, тяготили всех. Божаница и Петровица, связанные между собой работой по дому, глядели друг на друга, как заклятые враги. Они даже детям не позволяли играть вместе. Между ними легкой тенью, странным, бесплотным призраком безмолвно мелькала Элка. Она молча, глубоко страдала. По вечерам, дождавшись, когда все лягут, она шла в горницу к Йовке. Больная сидела на постели, худая, бледная; казалось, под одеждой ее совсем уже нет хрупкого тела. В горнице царил таинственный полумрак, было чисто, тихо. У изголовья стоял зеленый глиняный кувшин. Больше ничего. Перед иконостасом теплилась лампадка, и дрожащая кружевная тень отворенной резной дверцы перед иконой покрывала чуть не полгорницы. В открытое окно был виден освещенный луной двор. Все предметы, вместе с их неподвижными тенями, там как будто спали: пустая телега с торчащим из боковой решетки стрекалом, прислоненная к крыше навеса лестница, веялка, кол посреди гумна, большая сосна с лежащей под ней и жующей жвачку буйволицей…

Элка тихо садилась у постели больной, нежно гладила ее по бледному лицу.

— Нынче ты лучше выглядишь, сестрица…

Йовка улыбалась так, словно перед ней было святое видение, и устремляла неподвижный взгляд в темное окно.

— Мама опять ругала тебя, — с виноватым видом говорила она.

— Ничего, ничего, я на нее не сержусь, — отвечала Элка.

— Что слышно, тетя? Правда — это папа взял дедушкины деньги? — спрашивала Йовка, искоса кидая на Элку тревожный взгляд.

Душа ее была полна смутного страха.

— Болтают люди, бога не боятся.

Обе долго молчали, уйдя каждая в свои одинокие, печальные мысли. Потом сидели, обнявшись, и плакали. Плакали тихо, горючими слезами, облегчающими, сладкими.

Старый Герак видел, что совместная жизнь семьи стала невозможной, и решил разделить сыновей.

После жатвы он созвал видных жителей села и прежде всего разделил снопы поровну на четыре части: одну для Божана, другую для Петра, третью для Павла, а четвертую оставил себе. Таким же образом разделил он и двор. О пахотных участках и лугах метали жребий. Дом, просторный, с двумя отдельными лестницами по обе стороны, он разгородил пополам и одну половину отдал Божану, другую Петру. А себе старик взял корчму с прилегающей к ней частью двора, к которой присоединил и часть, предназначенную для Павла. Элку и Захаринчо он взял к себе.

Дележ был справедливый и ни у кого не вызвал недовольства. Божан на другой день отгородил свой двор плетнем, быстро устроил гумно и нанял батрака. Он был доволен и счастлив. Все его желания осуществились. Целый день ходил он без шапки по двору, измерял, отдавал распоряжения и громко кричал на жену и детей. Прохожие останавливались на дороге и, заглянув за ограду, говорили:

— Теперь он будет царствовать, а другие станут его рабами.

Божан молотил и ссыпал зерно в амбар с лихорадочной, ненасытной жадностью. Он собирал колосья, застрявшие в плетне, и зерна, осыпавшиеся на землю. С бранью прогонял воробьев, пугливо отстаивавших свою крохотную долю. Крича и ругаясь, обрушивался на монахов и нищих, просивших подаяние в виде горстки зерна, которого бог послал ему полное гумно, и долго не мог успокоиться, как будто на него напали разбойники.

По вечерам он сидел дома один и при свете очага, с помощью большого плотничьего карандаша, делал бесконечные подсчеты, озираясь по сторонам: не видит ли кто?

Он никуда не ходил: боялся лишний грош потратить. Собирал яйца по насестам и в праздники сиднем сидел дома, как в засаде, ожидая, когда послышится крик Моше-куровода и можно будет продать эти яйца ему. Он долго с ним торговался, спорил, сердился и, получив деньги, дрожащими руками по три, по четыре раза пересчитывал их: все опасался, как бы тот не надул.

Алчность его вошла в поговорку. Среди крестьян о ней стали ходить целые истории. Ило Тырсиопашка клялся, что видел, как Божан подобрал несколько валявшихся на дороге арбузных корок и, смакуя, съел то, что ему удалось соскоблить с них ножичком.

У Петра было тяжело на душе.

На свой собственный новый очаг он смотрел без радости. Сердце его наполняла бессильная зависть к Божану. Прежде, когда Петр надеялся, что и ему перепадет кое-что из сказочных сокровищ отца, широкая натура его не знала забот, — он был спокоен.

Но теперь!

Теперь у него была только земля, просторная и неуступчивая, — земля, с которой надо бороться. Труд — и ничего больше. А легкий птичий нрав его жаждал привольного, бездумного существования. Труд пугал его. Петр глядел на эту обширную, поросшую бурьяном землю, взывающую к небу о благодати, и мысли его носились над ней, черные и безрадостные, словно воронья стая.

Он начал задумываться, сильно запил. Мечты окончательно убили в нем всякое желание работать. А пьянство сделало его совсем безвольным.

Жена ходила разыскивать его по корчмам, тащила домой, сердилась, жестоко бранила. Люди смеялись и шутили над ее бедой, а она оправдывалась, как виноватая, размахивала руками и, обращаясь ко всем, громко говорила:

— Да что ж это такое? Все на меня одну свалил. И никто мне не поможет. Дети еще малы, ни к какой работе не пригодны.

IX

Вскоре после отъезда Павла Элка страшно изменилась, исхудала. Поблекшее лицо ее приобрело желтый, болезненный оттенок. Вокруг глаз появились большие темно-коричневые круги. Работала она с утра до ночи, но было видно, что через силу. Ее красивое, гибкое тело изнемогало, снедаемое каким-то недугом, ноги подкашивались на ходу, и она клонилась, словно вот-вот готовая упасть. У нее пропал аппетит, — она ничего не ела: проглотит два-три куска и встает из-за стола.

Это была уже не Элка, а ее странная блуждающая тень, с каждым днем бледнеющая, тающая.

Первое время она крепилась и никому не жаловалась. Когда ей говорили, что она похудела, спрашивали, что с ней, она, стараясь улыбнуться, отвечала, что чувствует себя хорошо. Но на сердце у нее был камень. Сожаление, с которым на нее глядели и близкие и чужие, сокрушало ее.

Наконец силы совсем ее оставили. Она еле могла донести ведра с водой от источника до дому: ей необходимо было отдыхать по дороге. Часто она падала где-нибудь в углу — в доме или под стрехой, свертывалась клубком и долго лежала, болезненно, страшно подвывая, словно побитая собака. А иногда затворялась у себя в горнице и лежала там, беспомощная, раздавленная, плача и с невыразимой горечью повторяя:

— Господи боже, господи боже, прибери меня поскорей!

Эти глухие стопы наполняли мрачную тишину корчмы. Словно глубоко в ее фундаменте был зарыт живой человек.

Старый Герак медленно выходил из своей темной, печальной горницы, уже покинутой золотым духом его сокровища, осторожно отворял дверь в ту, где плакала больная, и, остановившись на пороге, спрашивал убитым, бессильным голосом:

— Что с тобой, милая? Ты больна? Все плачешь да стонешь… Почему не скажешь, что болит?

— Плохо мне, плохо! Умру я! — с растерзанным сердцем, заливаясь слезами, глухо отвечала Элка и умолкала.

Всю работу по дому пришлось взять в свои слабые руки дедушке Маргалаку. Он таскал воду, подметал двор, встречал и провожал скотину, доил коров, иной раз даже месил тесто. С нежностью ангела-хранителя заботился он и об Элке, и о хозяине, и о Захаринчо, оплакивая их несчастья. Время от времени Петровица приходила помочь ему, навестить Элку и свекра, чем-нибудь их попотчевать. Йовка лежала дома, все время думая о тете Элке и о дедушке. Ей тоже хотелось навестить их, но мать не пускала, и она скорбела и по целым дням молилась перед иконостасом, обращая к кроткой матери божьей просьбы о ниспослании всем мира и выздоровления.

Относительно болезни Элки сперва ходили разные слухи. Говорили, что она порченая, что это Божаница ее околдовала, что ее отравил муж, Павел, чтобы жениться на другой. Но потом кое-кто догадался, в чем дело: Павел заразил жену дурной болезнью, которую она скрывала. И женщины в ужасе шепотом передавали друг другу об этом, жалея больную, но не имея смелости и стыдясь ее посещать.

Элка совсем перестала выходить из дому. Съежившись на постели, в углу у окна, повесив голову и скрестив руки на груди, она сидела молча и неподвижно, как каменная.

К ней ходили только две-три старушки — близкие родственницы, приносившие ей гостинцы. Засунув руку в широкие рукава грязных рубах, они переступали порог медленно, осторожно, будто пришли к умирающей, садились с унылым видом прямо на пол у ее постели и, опершись морщинистым подбородком на согнутые колени, только охали да с зловещей безнадежностью качали головой, словно богини судьбы.

— Бедная Элка, красавица наша, на кого ты стала похожа!

Эти посещения терзали Элку. Она стыдилась своих доброжелательниц и ненавидела их. Ей хотелось быть одной, исчезнуть, умереть в одиночестве.

Она непрестанно думала о Павле. Но в ее воображении был не тот Павел, не грубый муж, исковеркавший ее молодость, опозоривший ее и погубивший. Она думала о другом Павле, любящем, далеком и желанном, которого она, кажется, на самом деле и не видала, который только промелькнул когда-то в ее чудных девических сновидениях. И, уйдя в воспоминания, так похожие на мечты, она забывала на миг свои мученья и приветливо улыбалась далекому милому образу. Эта мимолетная улыбка на мгновенье озаряла ее лицо, как последний луч солнца озаряет вершину одинокой березы в лесу. Элка замирала, стараясь подольше удержать этот образ в своем воображении, и пересохшие губы ее шептали:

— Павел, Павел! Милый Паля!..

Наступила осень. Ветер время от времени закидывал в горницу Элки горсть желтых листьев. Дети и девушки украшали себя жесткими осенними цветами, болезненно-яркими и печальными. Старая сосна жалобно шумела, а по ночам шипела, словно в ветвях ее боролись змеи.

Элка следила со своей постели за тем, как вдали вокруг горных вершин собираются темные тучи и угрюмо глядят на поля. Душу ее терзала невыносимая мука. Она стала быстро таять и угасать.