Избранное — страница 15 из 20

МИЛАЯ РОДНАЯ КАРТИНКА

Летний день. Еду в телеге.

Ширь, нивы, луга. Опять нивы, опять луга, опять поле. Посреди поля белая часовенка. Внутри спрятан контрабандный табак. Снаружи торчит крест. На кресте сидит невидимый ангелок, принесший благодать божью.

Возле часовенки — колодец. В колодце — холодная вода, бьющая из сердца матери-земли. Над колодцем — журавль. А бадью утащили.

Свернул утолить жажду: не тут-то было.

Еду дальше.

Телега стучит. Летний день. Ширь, нивы, луга, поле. Посреди поля — белая часовенка. Внутри спрятан контрабандный табак. Снаружи торчит крест. На кресте сидит невидимый ангелок, принесший благодать божью.

И так далее, и так далее.

Милая родная картинка! Не однажды радовала ты душу мою, не однажды туманила мне глаза слезами, чтоб я не мог видеть всех подробностей твоей красоты.

Вечный шоп, который везет меня, безучастен, как его кобыла, и к красотам вокруг, и к отсутствию бадьи.

— Утащили, — говорит он. — Новая была, так, может, кто взял для своей надобности.

В голосе и словах его нет ни возмущения, ни протеста. Напротив, в них слышится какое-то оправдание сделанного и некоторая зависть к тому, кто взял ее для своей надобности.

Плодородная маленькая котловинка, по которой лениво течет большими извивами река, нежится на жарком июльском солнце и молчит, молчит. Нынче праздник, нигде не видно работников. Буйная рожь уже начала золотиться. Пестрящая цветами густая зеленая трава покрывает луга. Упоительно пахнет клевером. В развесистых ветвях деревьев порхают парами смертельно влюбленные друг в друга горлицы. Вездесущие воробьи садятся стайками на пыльную дорогу и что-то ищут.

Перед нами высятся, живописно раскинувшись, невысокие горные отроги — одни голые, другие лесистые; над ними — маленькая тучка, а за ними — синяя даль, глубокая, лазурная, манящая твои мечты.

— Красивые места, дядя Митре, — обращаюсь я к извозчику.

— Э, что тут красивого! — безучастно откликается дядя Митре, щетинистая голова которого была бы отличной щеткой для дымоходов.

Без всякой нужды вытянув кнутом старых кобылок, которые все равно быстрей не пойдут, он опять погружается в свое философское безмолвие. А на кобылок слетелись мухи со всей окрестности. Набились под пах, под хвост, налипли за ушами, под брюхом. Нетерпеливо дергаются бедные скотинки, делают жалкие попытки хвостом, ногами, ушами согнать этих паразитов, почесать, где зудит: дядя Митре крепко держит вожжи в руках, у него не больно-то пошевелишься.

— Но, но, но, не заедят небось, — корит он их, когда они начинают очень уж беспокоиться, и вытягивает их кнутом.

— Как же не заедят, дядя Митре. Ишь какие гады: прямо облепили.

— Да ведь и шкура крепкая, не то что у нас с тобой, — философски оправдывает природу дядя Митре и снова погружается в небытие.

Меня мучит жажда.

— Останови-ка, дядя Митре: я из реки попью.

— Грязная она, грязная. Там гусей полно.

— Да я их пить не стану, — говорю я в тон его философскому взгляду на вещи.

— Их не станешь, а всё какую лягушку сглотнешь.

Красноречие дяди Митре удерживает меня. Он успокаивает меня сообщением, что близко село и там — хорошая холодная вода.

В самом деле, дальше дорога поворачивает и идет вдоль реки. Поле сузилось, мы выехали на пойменный зеленый лужок между низких лесистых вершин, и напротив, в глубине этого лужка, на взгорье открылось еле видное среди зелени маленькое село.

Прелестный вид! Милая родная картинка! Подымаемся на пригорок, поворачиваем, спускаемся в другую низинку — и мы в селе.

Мелкие, как воробьи, ребятишки, полуголые, грязные, немытые, необстиранные, нечесаные, валяются в пыли. Заслышав стук телеги, они разбежались во все стороны и, остановившись по краям дороги, стали кидать в нас камнями.

— Уж такой в селах обычай, — пояснил дядя Митре. — Раз мне чуть голову не прошибли.

— Разве здесь нет школы, учителя, который бы их научил…

— Еще и этому их учить, кому же это в голову придет. Так и должно быть. Дети… — оправдал и это явление дядя Митре, поставив его в ряд обыкновенных природных явлений.

Вот фонтан. Хороший цементный фонтан, с двумя трубками. Вода бежит из них обильной струей, переполняя каменное корыто и выливаясь через край.

Митре останавливает лошадей. Я поспешно соскакиваю с телеги и направляюсь к фонтану.

— Стой! — кричит кто-то.

Навстречу мне бежит молодой крестьянский парень в изношенной одежде, с загорелым, истощенным от недоедания лицом раба.

— Эту воду пить нельзя, дяденька, — говорит он.

— Почему? — удивился я.

— Она отравленная.

— Как отравленная? Зачем же вы даете ей течь? Почему не остановите?

— На селе у нас все знают, и мы не пьем. А ваша милость — чужой, могли отравиться.

— Ты-то кто? — спрашиваю.

— Я — караульщик… Караулю, чтоб никто не пил.

— А другого фонтана нет?

— Пять есть, да все запретные.

— Тоже отравленные?

— Тоже, почитай, отравленные.

— Так где же вы берете воду?

— У нас колодцы есть. От дедов еще остались.

Караульный подозвал женщину, проходившую мимо с полными кувшинами воды.

— Стойна, дай-ка господину водицы испить.

Стойна подошла с кувшинами, и я напился чистой холодной воды. Напился и дядя Митре.

— Что же это за отравленная вода такая, приятель? — снова полюбопытствовал я.

— Она, ежели сказать, хоть и не отравленная, а все равно как отравленная. Не пьем мы ее, вот и все. Зарок дали и за детей зареклись — не пить. Пускай зря течет, окаянная.

— Никак не пойму, братец, в чем дело. С какой стати хорошая вода — и вдруг какая-то заклятая?

— Да теперь уж чего таить. Коли хочешь, скажу. Все мы, все село с собаками и кошками, принадлежим к сегодняшней партии. А фонтаны-то устраивали бывшие. Хотели, значит, водой нас подкупить, чтоб мы за них стали. А мы зареклись ту воду пить. И никому ее пить не даем. Я вот нанялся караулить.

— Ага, теперь понял… Ну, трогай, дядя Митре.

Мы выехали за околицу, поднялись на холм. Я обернулся, поглядел еще раз на живописное маленькое село. Оно утопало в зелени фруктовых деревьев и больших орешин. Вокруг него были разбросаны только начинавшие золотиться нивы… Порхают горлицы. Чирикают воробьи. Солнце радостно светит, и небо простерло свой безбрежный лазурный шатер.

Милая родная картинка!


1933


Перевод Д. Горбова.

ТОТ, О КОМ ВСЕ ХЛОПОЧУТ

Была назначена большая комиссия из важных лиц: всяких специалистов, ученых, академиков, экономистов, финансистов, инженеров, архитекторов, химиков, ботаников, зоологов, врачей, гигиенистов, филологов. Чтоб собраться, рассмотреть, обсудить и решить…

Что решить?

На первом заседании они так и не решили, что надо решать.

Задача была не из легких. Как вывести хозяйство из теперешнего тяжелого положения, как всесторонне улучшить условия жизни и труда бедствующих болгарских граждан, в особенности трезвых, трудолюбивых землепашцев и ремесленников?

Такой трудной задачи, само собой, не может решить ни одно правительство, из каких бы общепризнанных или самопризнанных авторитетов оно ни состояло: тут надобна комиссия, а то и несколько комиссий.

И вот была составлена означенная комиссия, призванная решить судьбу народа, и указ о ее назначении переполнил надеждами от края до края весь райский сад, носящий название Болгарии.

На втором заседании вопрос был до некоторой степени выяснен. Выступали лучшие ораторы, специалисты, высказывали глубокомысленные суждения, произносили громкие слова, и было установлено, когда должно состояться третье заседание.

На третьем заседании было решено, что на следующем заседании необходимо избрать ряд подкомиссий по отдельным вопросам.

На следующем заседании было решено, что на следующем заседании будет избрана комиссия, которая конкретизирует возникшие вопросы.

Возникшие вопросы так упорно не поддавались уяснению, что потребовалось создать комиссию, которая внесла бы в них некоторую ясность, то есть отделила главное от второстепенного.

И пошло как по маслу. Началась кипучая деятельность. Каждый день газеты помещали длинные отчеты, сообщая народу, что все устроится, что принимаются серьезные меры и что скоро состоится новое заседание комиссии.

Обнадеженный народ на радостях перестал трудиться, перестал работать, ел, пил, веселился, дожидаясь решений комиссии и посылая телеграммы с разными требованиями.

Все принималось во внимание, бумаги подшивались, архив разрастался, комиссии отпускались средства на наем помещения, оплату чиновников и другие подобные нужды.

Работа шла полным ходом. Год, два, три, пять лет, десять, двадцать…

Такого рода предприятия — дело не шуточное. Надо собрать статистические данные, изучить отдельные вопросы, которые связаны с другими вопросами, помельче, и так, мало-помалу, добраться до самого главного.

Но в результате продолжительных заседаний и вследствие тяжелого переутомления комиссия забыла, в чем заключается главное.

Снова собрались уважаемые члены комиссии. Мудрые головы их расположились рядами, как кочаны на огороде. Думают, рассуждают, спрашивают себя:

— В чем, собственно, оно заключалось?

Забыла комиссия главное, а народ забыл комиссию.

И стали два эти элемента существовать отдельно, — так сказать, совершенно самостоятельно.

Комиссия заседает, а трезвый болгарский народ знай попивает себе и ждет… сам забыл, чего ждет…

Но вот в анналах верховной комиссии было отмечено необычайное происшествие. Как-то раз во время заседания дверь тихонько открылась, и в зал неслышно и как-то запросто, будто свинья в деревенскую горницу, вошел странный субъект.

Испуганная физиономия его ясно свидетельствовала, что он попал сюда по ошибке. Войдя, он тотчас отступил назад, робко снял шапку и пробормотал:

— Прощенья просим.

Непривлекательный субъект имел лицо загорелое и уже несколько дней не бритое, волосы сальные, нечесаные, свалявшиеся толстыми пластами на макушке, взгляд бесцветный, испуганный, уши мясистые, усы щетинистые, нижнюю челюсть отвислую, отчего рот был полуоткрыт, как у всякого наивного деревенского парня.

На нем была поношенная и местами заплатанная крестьянская одежда, и шел от него смешанный запах чеснока, водки и пота. Этот специфический аромат наполнил весь чистенький, изящный зал, где происходило заседание.

Сообразив, что зашел не туда, странный субъект виновато улыбнулся и стал пятиться к выходу. Но тут один видный член комиссии с круглой и твердой головой, крепким вместилищем великих мыслей, вскочил с места и повелительно крикнул:

— Стой!

От этого крика незнакомец вздрогнул и застыл в дверях.

Тогда господин из комиссии просиял какой-то неземной улыбкой и, обращаясь к присутствующим, вдохновенно воскликнул:

— Наконец-то вспомнил! Господа, вот оно — главное. Вот ради чего мы заседаем. Вот тот, о ком мы все хлопочем. Великолепный экземпляр.

В зале все пришло в движение, загремели рукоплескания. У великолепного экземпляра еще сильней отвисла челюсть. Он даже улыбнулся, хотя как-то виновато.

— Да, перед нами — представитель народа, — продолжал оратор. — Представитель народа, о котором мы, цвет нации, так хлопочем. Да, мы его не знали, никогда его не видели, до сих пор он был нам совершенно неизвестен. Но вот провидение посылает нам его. Не упустим же его, господа. Оставим его здесь и всесторонне изучим, — всесторонне и глубоко, всеми способами, какие предоставляет нам современная наука. Пусть зоологи классифицируют, химики анализируют, врачи произведут вскрытие. Пусть все специалисты применят свои методы, чтобы мы поняли его устройство, узнали, чем он страдает, и тогда на основе научных данных эффективно ему помогли.

— Принято! Принято! — закричали все в один голос.

Председатель позвонил. Вошел рассыльный.

— Отведите его на исследование, — распорядился председатель, указав на великолепный экземпляр.

Очередное заседание было отложено по случаю каникул.

* * *

Через два месяца, восстановив за лето силы, комиссия собралась снова.

— Приступим к анализу лица, о котором мы все хлопочем! — были первые слова председателя, и он велел рассыльному привести исследуемого.

— А он помер, — сообщил рассыльный.

— Как помер? — изумился председатель.

— Да так. Мы его кормить забыли.

Заседание было опять отложено.


1933


Перевод Е. Евгеньевой.

ЭВОЛЮЦИЯ ИДЕЙ

I

В кабинете ресторана «Народная трапеза» собрались четверо добрых приятелей, хотя и принадлежащие к разным партиям, но все — люди современные, политики высшего разбора, гастрономы, общественные деятели и, конечно, дельцы в хорошем смысле слова. Это последнее общее им всем качество было той золотой цепью, которая их объединяла, вопреки политическим различиям.

Созвал компанию по неведомому поводу на гювеч участник ее — Тоню Карарский, видный представитель одной из господствующих партий. Было уже половина девятого, стол стоял накрытый, ожидание длилось уже час, а гювеча все нет как нет.

Время от времени Тоню Карарский звал лакея и нетерпеливо спрашивал:

— Где же этот проклятый гювеч? Будем мы нынче ужинать или нет?

— Не готов еще, господин Карарский, — виновато отвечал служащий. — Скоро будет.

— Как «скоро будет»? Я с утра заказывал. Позовите хозяина!

Появился хозяин, высокий, толстый, любезный, угодливый, с большими закрученными вверх усами.

— В чем дело, Петко? Что с гювечем? Разве мы собрались здесь, чтоб мучиться?

— Спокойствие, спокойствие, господин Карарский. Готовится… Будет.

— Как «будет»? Я умираю от голода… Ради этого гювеча целый день постился.

— Что ж это такое? — закричали остальные. — Безобразие!

— Чем дольше ждете, господа, тем с большим аппетитом будете кушать, — возразил Петко, осклабившись и низко кланяясь.

— Ты смеешься, а нам не до смеха. Мы хотим есть, пойми!

— Принеси пока хоть водки и закуски. Кисленького чего-нибудь, понимаешь?..

Голод не тетка: при слове «кисленького» у всех потекли слюнки. Петко завертелся волчком и исчез.

— В такие вот моменты, господа, я вполне понимаю каннибалов и коммунистов… Голод учит многому, голод создал общество, и голод преобразует его… Да оно и требует преобразования, общество-то! Взять хотя этого типа, Петко: был официантом, стал миллионером и знать не хочет, что тут голодные сидят… Еще и смеется над нами. Вот против таких и нужна революция, большевизм: сорви с него засаленный фартук, отбери дома, деньги и пошли его на фабрику, машину вертеть! В один день брюха как не бывало. Что это за общественный порядок, который позволяет таким типам преуспевать и жиреть… Большевистский строй такому обществу! Чтоб каждого на свое место поставил!

Тоню Карарский возбужденно, нервно ударил кулаком по столу.

II

Тут официант торжественно внес водку и две-три тарелки с нарезанными солеными огурчиками и прочими возбуждающими аппетит снадобьями. Четыре друга с вожделением подняли головы и потянулись с вилками к тарелкам, прежде чем служитель успел поставить их на стол.

Через некоторое время другой официант, в сопровождении хозяина, принес гювеч. Аромат жареного наполнил комнату. Снаружи, в зале, заиграл оркестр.

Все четверо накинулись, как каннибалы, с ножами и вилками, на горячий гювеч.

Наступило молчание.

Вдруг Тоню Карарский изо всех сил застучал ножом по тарелке. Вошел один официант, за ним другой, но Карарский продолжал стучать.

— Марш! Вон отсюда! Позвать хозяина!

Вошел Петко.

Карарский как бешеный вскочил на ноги и закричал прямо в жирное лицо Петко, колотя кулаками по столу:

— Что ты мне принес? По-твоему, мы — кто? Свиньями нас считаешь? Я заказал этот гювеч еще утром, в семь часов…

— Да что такое, господин Карарский?

— Что такое! Пакость, вот что… Гювеч сырой. И мясо и зелень…

— Не может быть.

— Как не может быть? — закричали остальные. — Попробуй сам, увидишь.

Петко покорно взял с соседнего стола вилку и вдумчиво разжевал кусок.

— Да нет… не сырой.

— Ты дураков из нас делаешь? — возмутились все.

— Извините, господа. Может быть, и так. Повар нынче пьяный, — может, сплоховал. Но я не виноват…

— Как не виноват? За кого ты нас принимаешь?

Петко с виноватым видом пошел с кем-то совещаться.

— Вот каковы мы, болгары, — раскричался Тоню Карарский. — Кнут, кнут нам нужен! Диктатуру, диктатуру этому распущенному народу! Что это за права, что за вольность! Всякая свинья — барин… Никто не знает своих обязанностей! Пошлешь к нему гювеч изжарить, а он напьется, как скот, и либо сырым его оставит, либо спалит, либо лучшие куски слопает. Кнут, диктатуру, господа!

— И битье, битье! Каждого на свое место поставить! — поддержали остальные.

— Какая у нас глупая конституция! Какой толк в конституции! Нам фашизм нужен!

Все стали кричать, возмущаться, ругать болгарина, права его и глупые законы, избаловавшие этот распущенный народ.

И, сойдясь в мнениях по всем этим вопросам, они засопели и принялись ковырять вилками в огромном гювече. Один вынет кусок мяса, другой подцепит овощей, третий обмакнет хлеб.

— Какой вкусный и острый! Будь получше изжарен, чудесный был бы, — заметил один.

— Да… да… — подхватили другие, глотая кусок за куском и призывая диктатуру на разнузданного болгарина, не способного гювеч толком приготовить.

Мало-помалу страсти утихли, гювеч кончился.

Вдруг Тоню Карарский опять ударил по столу.

Вбежали официанты.

— Вина, вина! — крикнул он, на этот раз уже спокойнее. — Вы совсем про нас забыли. Какой же гювеч без вина?

III

Официанты быстро принесли заранее охлажденное вино и налили бокалы.

Четверо приятелей, успокоенные, сытые, чокнулись:

— А, славно! Вино чудесное.

— Оно дожарит гювеч.

Еще по бокалу… Дурное настроение как рукой сняло. Добрые друзья стали шутить, смеяться, даже заговорили о женщинах. Но коньком их была политика. Политика и вино — приятели. Она — принцип, а оно — идея. Тоню Карарский опять взял слово:

— Как хотите, господа, но наша Болгария — благословенная страна. Пей и любуйся, какой эликсир она рождает. Не правда ли?

Он говорил благодушно, мягко, ласково, просветленно.

— Чудо, чудо! — воскликнули остальные и отпили из бокалов.

— За твое здоровье, Карарский.

Карарский взял бокал.

— Да здравствует Болгария, господа, прекрасная демократическая Болгария! Что ни говори, а нет ничего лучше демократии. Куда ни отклонится мировой политический маятник, а все противоречия разрешаются в демократии. В ней — сила нашего народа. Демократия — основа нашего будущего. Да здравствует демократия!

— Подымем бокалы!


1933


Перевод Д. Горбова.

КУЛЬТУРА И ПРОСВЕЩЕНИЕ

Об этом самом селе Распнипоп вы, наверно, не раз уже слышали — и всё хорошие, похвальные вещи. А любопытный читатель часто имел счастливый случай читать в газетах корреспонденции местных деятелей, обычно кончающиеся освежительно и ободряюще в таком роде:

«Благодаря местной сельской интеллигенции село Распнипоп быстро продвигается по пути просвещения и культуры, не оставляя втуне ни одной идеи, порожденной в низах, и ни одного почина, исходящего сверху. Хотя жители его бедны и еле кормятся непосильным трудом, души их широко открыты влиянию культуры и просвещения, и местная интеллигенция, во главе с учительством, не жалеет трудов, чтобы наполнить их плодами последних. Затерянная в живописных отрогах Балканского хребта, оторванная от путей сообщения и ближайших культурных центров, но напоенная дивной красотой природы, чистым воздухом и студеной балканской водой, местная интеллигенция неустанно, усиленно трудится и вправе гордиться достижениями, которым могут позавидовать многие богатые села. В настоящее время в результате долгих размышлений и обсуждений на общих собраниях положено начало многим мероприятиям культурного и просветительного характера, которые ждут своего осуществления. Честь и хвала бескорыстной и деятельной распнипоповской интеллигенции!..»

Я хорошо знаю бедное, но красивое сельцо Распнипоп и поэтому, со своей стороны, повторяю в тон восторженным корреспонденциям: честь и хвала его деятельной и бескорыстной интеллигенции!

За последние годы там уже возникло немало культурных начинаний, но благодаря чистому воздуху и студеной балканской воде по-прежнему рождается много разных идей, которые, вполне естественно, приходят в столкновение друг с другом, и задуманное медленно, но верно приближается к осуществлению… Появилось скотоводческое общество «Рог». Но возникли кое-какие недоразумения, кое-какие препятствия, и общество распалось на козоводческое, овцеводческое, быководческое и свиноводческое. Это произошло потому, что на одном из собраний выяснилось, что понятие «свинья» не подходит под понятие «Рог», служившее названием общества, — по той простой причине, что свинья не имеет рогов. Отсюда, собственно, и пошли недоразумения, которые, как мы надеемся, скоро будут устранены.

С воодушевлением создали и кооперацию. Однако она просуществовала недолго — по той причине, что какой-то непонимающий всей важности этого мероприятия однажды ночью обчистил кассу, похитив всю наличность. Ведется следствие, результатов которого ожидают с нетерпением.

Был создан фонд для постройки новой школы и другой фонд — для построения храма. Но, к великому сожалению, из-за кризиса пожертвования в эти фонды не поступают. Ожидается помощь правительства.

Образовались пчеловодческое и садоводческое общества, а также общество молодежи по облагораживанию диких плодовых деревьев; но общий председатель и главный инициатор их недавно был назначен на пост старшего жандарма уезда, и, следовательно, надо дожидаться его увольнения, а неизвестно, до каких пор его партия останется у власти.

Таким образом, на каждом шагу — неустранимые помехи. Но жизнь есть борьба. Вооружись терпением и жди. И если ты на правильном пути — преуспеешь.

Так преуспело, например, дело организации распнипоповской читальни. Она возникла мгновенно, — по выражению ее председателя, подобно фениксу — из пылких сердец ревностной поборницы просвещения и культуры — сельской молодежи. Одно собрание, одна пламенная речь — и готово: есть читальня, получившая без всяких споров название «Просвещение и культура». Вывеска была изготовлена на другой же день одним учителем, учившимся два месяца рисованию. Он написал ее на большом листе жести масляными красками, выведя синие буквы по красному фону, и повесил в сельском управлении сохнуть впредь до утверждения устава.

Утверждение устава последовало в самом непродолжительном времени, — кажется, через полгода. За это время инициаторы собрали книжки, послав всем писателям подряд любезные письма с просьбой к адресатам выслать бесплатно свои произведения, сделали шкафчик, расставили в нем книжки, но оказалось, что помещения для читальни нет, — обстоятельство, которого не учли.

На время пристроили шкафчик в лавке Цуцунека, торгующего бузой, который тоже — член совета читальни. Вывеску читальни повесили рядом с его вывеской. День был праздничный, и все село, охваченное культурной радостью, сбежалось на нее смотреть.

Все шло хорошо. Но, в силу местных условий, явились неожиданные препоны. В связи с окончанием зимы и началом весенних работ Цуцунек закрыл свою лавку. В результате читальня осталась без заведующего. Вдобавок помещение было снято кузнецом. Но кузница и читальня — две вещи несовместимые.

Тогда озабоченное правление читальни, собравшись, решило перенести инвентарь в один тесный заброшенный дом на площади, где внизу когда-то помещалась кофейня. Стены, двери, окна, штукатурка, пол — все было в самом жалком, облупленном, печальном состоянии: кажется, стоит дыхнуть — и рассыплется. На этом здании укрепили светлую вывеску «Просвещение и культура», а внутрь внесли шкафчик, стол и два стула, совсем не оставив, можно сказать, свободного места. Дверь не держалась на петлях и, несмотря на усилия председателя, не закрывалась плотно, а оставляла щель шириной в два-три пальца, так что ее нельзя было запереть.

— Не беда, — сказал председатель. — Не найдется такой святотатственной руки, которая посягнула бы на наши культурные ценности.

И он оказался прав. Всю весну дверь стояла отворена, и ничто из инвентаря не пропало.

Но потом, опять-таки в силу местных условий, произошло несчастье. Не знаю, как, — и, конечно, никто этого не объяснит, — в помещение читальни «Просвещение и культура» вошел буйвол. То ли зной заставил его искать здесь тени, то ли он сделал это, подстрекаемый каким-то любопытством, то ли его попросту соблазнили зеленые, как трава, переплеты одного журнала, с самого начала забытого на столе… Роковой поступок животного остается необъяснимым.

Буйвол вошел, повернулся и опрокинул стол; тот загородил дверь, и буйвол оказался в ловушке. С этажерки, где стояли главным образом болгарские писатели, книги упали на пол, и буйвол выразил свое мнение о них особым, вполне объективным способом.

Собралось все село. Ни один агитатор не выступал до тех пор в Распнипопе перед таким многолюдным собранием.

Как выгнать оттуда животное? Дверь загорожена столом, перевернутым кверху ногами и упирающимся в противоположную стену. Буйвол занимает все помещение и не может повернуться. Железная решетка окна такая частая, что малый ребенок не влез бы.

Поп, староста, учителя, все жители — стар и млад — стоят перед блестящей вывеской и разводят руками.

Пришел сторож, тоже член читательского совета читальни, хоть и не прочитавший ни одной книжки. Культурные привычки, ему свойственные, в значительной мере заглохли, и вследствие этого он был здорово пьян.

— Чего смотрите? — воскликнул он. — Дайте палку. Как вошел, так и выйдет.

И, просунув в окно руку с крепко зажатым в ней стрекалом, он принялся жестоко пырять ни в чем не повинное животное. Буйвол, до этого равнодушно ожидавший решения крестьян, задвигался, заметался, начал сопеть, мычать, наклонил голову, стал бить в стены своими могучими рогами. Здание закачалось, затрещало. Народ отпрянул. А сторож продолжал еще ожесточеннее пырять и колоть стрекалом.

Вдруг бедный старый дом заскрипел, жалобно вскрикнул и с шумом весь как есть рухнул. Испуганный буйвол выскочил и, обезумев, ринулся через площадь. На рогах его повисла красивая вывеска читальни, еще больше пугая его своим бренчаньем. Он убежал в лес.

Этот сам по себе незначительный случай привел к тому, что деятельность распнипоповской читальни «Просвещение и культура» прервалась на неопределенное время.

Да, но для других видов деятельности имеется широкий простор.

Усердие не угасло в сердцах.


1933


Перевод Д. Горбова.

В ИНТЕРЕСАХ ПРОСВЕЩЕНИЯ

Сцена представляет покосившийся домишко где-то в Ючбунаре. Здесь самая окраина Софии, и дальше город не может разрастаться, так как близко — сербская граница. Домишко стоит задом к пустырю, лицом к улочке под названием «Божья тропинка». Всюду лужи, грязь, мусор, и посреди всего этого стоит полицейский, а вокруг него бегают чумазые ребятишки.

В домике две комнаты, разделенные коридорчиком. В одной живут хозяин с хозяйкой и чадами, в другой — бабка Лала с дочерью Ольгой, сельской учительницей.

Прошлый год Ольга учительствовала в одном дальнем селе, где-то у Черного моря. Всего ее месячного жалованья не хватало на железнодорожный билет до столицы. Ольга выросла в Софии, училась в Софии, отец ее был чиновником в Софии; он похоронен на софийском кладбище и давно забыт. Ольгу вырастила мать — бабка Лала. На свою крошечную пенсию она дала ей образование, и вот уже два года, как Оленька, слава богу, встала на ноги, нашла место учительницы.

Старуха счастлива. Ее мучает только одно: очень уж далеко живет дочка. Денег мало, а то бы она поехала к ней, зажили бы вдвоем. Да и как уедешь! Вся родня их здесь. Правда, пользы от этого никакой — они и не видятся вовсе, а все-таки совсем другое дело, когда знаешь, что поблизости есть свои.

И бабка Лала мечтает о том, чтобы Оленька перевелась куда-нибудь в окрестности Софии.

Неподалеку от их квартиры останавливаются крестьяне из ближних и дальних сел. Они часто распрягают телеги на соседнем пустыре. Бабка Лала постоянно ходит к ним, знакомится, расспрашивает: а вдруг найдется кто, поможет устроить Оленьку, как ей хочется.

И вот наконец бог внял их мольбам. Бабка Лала сама понять не может, как это случилось, только познакомилась она со старостой села Затерянный Дол. Человек он оказался веселый, душа нараспашку, поговорить с таким приятно. Бабка зазвала его к себе в гости, напоила кофейком, потом съездила к нему в село посмотреть, что там и как. Село оказалось красивое, школа хорошая, народ славный.

Открыла бабка Лала старосте свою душу, свое заветное желание:

— Помоги мне, сынок, сделай так, чтобы Оленьку к вам в село назначили. Уж такую милость окажешь, век не забудем.

Староста Стамен, потянувши себя за длинные усы, обнадежил:

— Сделаем, бабушка, всему свое время.

Теперь это время пришло. Учителя и учительницы ездят по деревням, ищут места. А Оленька все каникулы провела в Софии, никуда не ездила: ей место, можно сказать, обеспечено.

Как раз сейчас дело решается. Староста Стамен сидит в комнате бабки Лалы на диванчике, а она — рядом на низком стуле. Они сговариваются.

— На тебя вся надежда, Стамен. Так мы с тобой подружились, как родные стали. И молодайку твою, и детишек я полюбила, как свой они мне теперь. Ты уж порадей за нас.

Стамен, опустив красное лицо, молчит, слушает, подергивая свои усы. От него на всю комнату разит водкой.

Ольга стоит за дверью в коридоре и подслушивает, время от времени прикладывая глаз к замочной скважине.

— Я, бабушка, сказал — устрою, значит, устрою. Ну, сама знаешь, в школе кой-кому дать надо… да и мне сколько-нибудь… Кризис проклятый… Все нуждаются.

— Уж я, Стамен, и сама думала: без денег не выйдет; да что поделаешь, коли нету. Были б деньги, известно, легко бы дело сладилось.

— Я, бабка Лала, откровенно тебе скажу…

Староста поднял голову и, выпучив глаза, уставился на старуху.

Этот твердый взгляд смущает ее, и она вся съеживается на своем стульчике, словно ей на голову валится что-то тяжелое.

— Скажи, Стамен.

— Две тысячи на бочку, как приказ будет, а потом по сто левов с каждой получки. С других дороже беру, а с вас, как с знакомых…

— Ишь, Стамен, чего наговорил! — шутит старуха, но на сердце у нее кошки скребут.

— Так-то, бабушка. Меньше никак нельзя. В интересах просвещения придется вам пожертвовать. К нам на село каждый день учителя ездят, больше дают… Подарки делают, буйволиц покупают. Нынче не то, что прежде: те глупые времена миновали. Нынче каждый должен на общее благо жертвовать.

— Твоя правда, староста… Да ведь было б что жертвовать. А то ведь нету, как же быть-то?

— Коли нет, не выйдет, — говорит староста, собираясь встать и ища глазами шапку.

— Постой, постой, не спеши, — хватается за него старуха, как утопающий за соломинку. — Поищем, найдем деньжат, дадим. Только ты уж уступи. Как своим. Довольно тебе тысячу сразу и каждый месяц по пятьдесят, а?

— Не могу, бабушка, конкуренция большая. В интересах просвещения надо жертвовать.

Староста тянется за шапкой, которая лежит на другом конце дивана, и, взяв ее, вдруг спрашивает:

— А учительница-то где у вас? Я еще не видал ее, не познакомился.

— Сейчас, сейчас придет, Стамен. Стесняется она, дитя ведь еще.

Бабка Лала подходит к двери, кашляет и, приоткрыв ее, нарочно громко зовет дочь:

— Оленька, пойди сюда, дитятко.

Потом садится.

Вскоре дверь открылась, и на пороге, как ангел небесный, встала красавица Оленька в белом платье, с русыми пушистыми волосами, светлыми детскими глазками и лицом, зарумянившимся от смущения.

Она здоровается со старостой за руку и останавливается посреди комнаты.

— Нда-а! — говорит староста. — Красивая учительница ваша…

Выпученные глаза его впиваются в нее волчьим взглядом, на жирном лице бродит сладкая улыбка.

— Ну вот что, бабка Лала, — решительно объявляет он, поворачиваясь к старухе. — Ради вас уступаю. Две тысячи в рассрочку: одну сейчас, другую подожду. А из жалованья ничего не возьму. Об этом мы с самой учительницей договоримся…


1933


Перевод Е. Евгеньевой.

НЕИСКУШЕННАЯ

Перемена. Во дворе бегают, шумят, кричат дети. Их живой, веселый гомон влетает в открытое окно вместе с мягким, усталым светом осеннего солнца и создает в учительской атмосферу бодрости.

В комнате собрались молодые учителя и учительницы; каждый занят своим делом. Директор расхаживает из угла в угол и курит, о чем-то размышляя.

Только Пена Стоянова, новенькая учительница, поступившая в школу дней десять тому назад, не знает, чем заняться. Она то присядет к столу, то встанет и откроет шкафчик, то остановится у распахнутого окна, откуда все сельцо как на ладони.

По улице, засунув руки в карманы, лениво проходят крестьяне в ветхой одежонке, небритые, с добродушными, почерневшими лицами, жалкие, как рабы, и скрываются где-то вдали за полуразвалившимися оградами грязных дворов. Из труб вьется белый дымок, тонкими струйками поднимаясь к небу. Во дворах хлопочут женщины с преждевременно постаревшими лицами.

Для Пены Стояновой все ново. Она с интересом наблюдает совсем незнакомые ей картины жизни этой чужой деревушки.

«Вот где привелось делать первые шаги самостоятельной жизни», — думает она и улыбается. Улыбается, довольная тем, что наконец устроена, обеспечена, твердо стала на ноги после стольких лет труда, ученья, после всех пережитых невзгод.

Окончив учительский институт, она принялась энергично искать место и вот, слава богу, нашла. В селе так в селе! И тут люди живут. Простые. Пусть простые, но ведь люди.

Пенка Стоянова опять улыбнулась, но тут же нахмурилась. На хорошеньком юном личике ее появилась хитрая гримаса. Она протянула руку, взяла со стола свою сумочку и, открыв ее, принялась пересчитывать деньги. Двести левов. Вот все, что у нее осталось. А жалованье когда-то еще заплатят. Вчера отдала двести левов председателю школьного совета, своему покровителю — на угощение. Он сам попросил, да она и обещала. И остались эти двести. Придется экономить, а там видно будет, насколько их хватит.

На хорошеньком личике ее снова появилась хитрая гримаска, она снова нахмурилась.

В это время в дверь постучали. Вошел какой-то мальчик, запыхавшийся, весь в поту.

— Письмо директору!

Директор встал из-за стола и взял конверт.

— От кого?

— От директора в Чоперкове.

Директор поспешно распечатал и прочел письмо.

— Господа, — воскликнул он, — к нам едет инспектор!

Учителя в волнении склонились над запиской, которую директор держал в руках.

— Был в Чоперкове и едет к нам. Приготовьтесь, он может нагрянуть в любую минуту.

— Я ждал этого, — сказал один из учителей постарше. — Получил на днях последние номера его детского журнала и понял: жди, приедет с ревизией.

— Собственно, он затем и ездит, чтобы собирать деньги с подписчиков, — вставила одна учительница. — Боже мой, а я сумела подписать всего двух учеников, да и те мне еще не заплатили.

— А вы, барышня, подписали кого-нибудь?

— На что? — спросила Пена Стоянова.

— На детский журнал «Щебет», который редактирует и издает наш инспектор.

— Нет… Откуда же я знала? — спокойно ответила Пенка.

— Надо было подписать. Этому, видите ли, придают значение. Инспектор очень заинтересован. Возьмет на заметку, а потом — объясняйся.

— Да ведь я здесь, можно сказать, без году неделя. Такого журнала и не видывала.

Во дворе зазвенел колокольчик. Четвертый урок. Директор вышел в коридор и стал утихомиривать ребят. Вскоре наступила тишина. Учителя разошлись по классам, и начались занятия.

Пенка Стоянова никак не могла собраться с мыслями. Инспектор со своим журналом не выходил у нее из головы. Начала объяснять новый урок по болгарскому языку, но что-то не клеилось. Сойдя с кафедры, Пенка прошлась между партами, потом остановилась у доски и взяла в руки мел.

Вдруг дверь распахнулась, и директор ввел в класс невысокого, плотного господина; у него было круглое багровое лицо, воротничок и галстук слегка съехали набок.

— Господин инспектор, разрешите вам представить Стоянову, нашу новую, только что приступившую к работе учительницу.

— Очень приятно, — промолвил инспектор, любезно здороваясь с ней.

Директор вышел.

Пенка, вся красная от смущения и страха, велела детям сесть, подала инспектору стул и продолжала урок. Она всеми силами старалась взять себя в руки, но не могла. Чувствовала, что теряет нить, не в состоянии связно изложить урок и увлечь детей, которые в присутствии чужого человека испуганно присмирели.

Поглядывая время от времени на инспектора, учительница замечала на его лице усмешку.

Наконец он встал, подошел к ней и сказал шепотом:

— Вы, барышня, либо слишком волнуетесь, либо плохо подготовлены. Написали…

Пенка совсем растерялась. Ничего не слышала. В ушах у нее звенело. А последние слова она поняла совсем иначе. Ей показалось, будто инспектор сказал что-то о подписке на журнал. И она тут же быстро, машинально ответила:

— Да, да… подписала…

— Что? — с легким удивлением спросил инспектор.

— Несколько человек подписала, — задыхаясь, зашептала учительница. — И деньги собрала.

Пенка взяла с кафедры свою сумочку и, повернувшись спиной к детям, протянула ему свои последние двести левов.

Увидев деньги, инспектор схватил их и, зажав в кулак, сунул в карман.

— Благодарю вас… Хоть я этого… Но все же… благодарю вас, — сказал он, и лицо его просияло. — Вижу, вы способная учительница… Начинающая, еще неопытная и неискушенная, но с отличной подготовкой. Поздравляю вас!

Он попрощался с ней за руку и отправился в соседний класс.

Пенка положила на кафедру свою теперь совсем уже пустую сумочку, опустилась на стул и сказала:

— Дети, откройте тетради и перепишите первые пять предложений из хрестоматии.

Ребята зашевелились. Послышался шелест бумаги, скрип перьев.

Пенка Стоянова подперла голову руками и задумалась.


1933


Перевод К. Бучинской и К. и Ч. Найдовых-Железовых.

ОТКУДА ПРОИЗОШЛИ ВОРОБЬИ

Ах, Боба, опять ты просишь сказку. Ну, хорошо, расскажу. Только все ведь уж рассказаны. Про деда и бабу, я знаю, ты не захочешь. Надоела. Про волка и ягненка ты тоже знаешь. Знаешь и про Иванчо и Марийку. О злом мальчике? Теперь злых мальчиков нет. Теперь педагогика достигла совершенства и не допускает, чтоб были злые мальчики. Тысячи школ, рассадников добра, полные отборных педагогов, так ловко превращают злых детей в добрых, что не отличишь. Сказать тебе по правде, Боба, я вообще боюсь рассказывать детям сказки. Это опасно. Как знать, какую неприятность может мне устроить какой-нибудь ученый педагог. Они ведь молчат, сопят, следят и думают. И каждый год выдумывают что-нибудь новое. Они еще не сказали мне, какие сказки надо рассказывать таким маленьким, как ты, но постоянно говорят о том, чего не надо рассказывать.

«Довольно рассказывать вздорные выдумки про деда и бабу, про Иванчо и Марийку, — объявляют эти педагоги. — Давайте детям что-то реальное, готовьте их к жизни, приучайте глядеть на вещи прямо. Будущий гражданин должен быть соответствующим образом подготовлен, — он не должен питаться иллюзиями, быть слепым к действительности, иметь голову, замутненную всякими нелепыми фантазиями. Перестаньте!»

Когда я слушаю эти умные речи, Боба, меня берет страх. У меня вылетают из памяти все сказки, и я только молча улыбаюсь. А некоторые педагоги кричат:

«Не надо больше рассказывать детям о царях и царицах; их обаяние в жизни кончилось. Что это за раболепные пажи и верноподданные народные массы? Нам нужны свободные граждане!»

Все мы, кто любит рассказывать детям сказки, Боба, содрогаемся, слыша эти гордые речи.

И начинаем с трепетом ждать от новых педагогов новых сказок. Ждем, ждем, а ничего нет. Что же оказалось, Боба? Это был только педагогический азарт.

Видишь, какие страшные вещи бывают в реальности, в действительности, дитя мое. А начни я про них рассказывать, знаю — тебе не понравится; может, ты даже и слушать не станешь.

Лучше расскажу я тебе, Боба, кое-что такое, что тебе понравится. Расскажу о воробьях. О том, откуда произошли воробьи. Эти маленькие серые птички, которые прилетают к нам в сад, которые не умеют петь, а только тихо, жалобно чирикают, которым зимой нечего есть, и ты бросаешь им кусочки хлеба… Эти маленькие птички были прежде такими же детьми, как ты…

Жил-был один писатель. Ты знаешь, что такое писатель, Боба? Не знаешь? Писатели — это люди, которые не способны ни к какому серьезному делу и поэтому пишут книги. Каждый из них думает, что его книги лучше всех. Писатели — совсем особенный народ. Они очень любят говорить о себе, а еще больше — чтоб о них говорили другие, и не только говорили о них, а восхищались ими. Поэтому они дружат с одними льстецами. Человек, который любит говорить правду, не должен к ним приближаться. Ему несдобровать, если он попробует открыть рот, потому что они, Боба, страшно мстительны и злопамятны. И когда они пишут книги, им кажется, будто они делают самую необходимую для человечества работу, — самую благородную, самую полезную и самую трудную.

У каждого из них — своя специальность. Что это такое — подробно объяснять не буду: ты не поймешь. Но самая высшая специальность — это «детский писатель». Это такие писатели, которые думают только о детях и пишут — кто стишки, кто сказочки — на миленьком, сладеньком, приторном и удобопонятном языке, специально для маленьких деток, для блага, удовольствия и пользы их маленьких душек.

И вот, Боба, случилось так, что по вине одного такого писателя маленькие дети, прочтя его стихи, превратились в воробьев.

Этот писатель сидел целый день за столом и писал стишки да сказочки. А у него под окошком стоял издатель, ловил исписанные листки и выпускал книжки.

Писатель все сидел и писал. Он не знал отдыха. Очень был трудолюбивый. Только когда уж совсем устанет, так остановится. Остановиться — остановится, а из-за стола не встает: во время отдыха он рисовал на листе бумаги проект памятника, который должно ему воздвигнуть благодарное потомство.

Писал он, Боба, стишки и сказочки, милые, сладкие. И чтоб они выходили милей и слаще, употреблял разные милые сладкие слова. А чтоб детям было понятней, все существительные имена делал уменьшительными: цветок становился цветочком, лев — львеночком, глаз — глазочком, теленок — теленочком, огурец — огурчиком, аист — аистиком, мама — мамочкой, папа — папочкой, писатель — писателиком. Уменьшал их, и становились они миленькими, сладенькими, звучненькими.

Он писал, а дети по всей стране читали, учили наизусть, день и ночь непрерывно твердили эти сладкие стихотвореньица и рассказики, читали, смеялись, плакали, кричали, прыгали… И от частого чтения уменьшительных, вместо того чтоб расти, стали уменьшаться. Уменьшались, уменьшались и в конце концов превратились в маленьких воробышков и стали чирикать стихами.

Вот откуда произошли воробьи, Боба.

— А что писатель, папа?

— Писатель, писавший уменьшительными, тоже стал уменьшаться, Боба. Уменьшался, уменьшался, но, так как был не ребенком, а взрослым, то не мог превратиться в воробья и стал сорокой.


1933


Перевод Д. Горбова.

УДАЧНАЯ ОХОТА

К трактирчику у шоссе подошли один за другим трое друзей-охотников, усталые, измученные. И, к великому огорчению, с пустыми руками. За хозяевами, прихрамывая, понуро брели собаки. Вид у них был разочарованный, пристыженный, а печальные глаза выражали насмешку. Еще на заре охотники пустили их в редкий низкорослый лесок, покрывавший, куда только хватал глаз, окрестные холмы и овраги, и палили весь день. Собачий лай не утихал ни на минуту. Прислушиваясь к выстрелам и тревожным голосам гончих, каждый из охотников, рассыпавшихся по лесу, ждал богатой добычи.

Но успех охоты зависит и от везенья. А сегодня им не везло. Дурная встреча — и все насмарку. Ни одного зайца не убили, хоть они и выскакивали из каждого куста.

День был на исходе, вечерело. Пасмурное осеннее небо прояснялось. У трактира охотников ждал автомобиль. И вот они сошлись, унылые, недовольные.

Расположившись за столиком под акациями, у самого входа в трактир, они без всякого воодушевления вели отрывочный разговор.

— Экая неудача! Только патроны зря расстрелял. Ранишь его, а он, проклятый, в кусты уползет — и поминай как звали! Кругом кровь, а заяц как сквозь землю провалился.

— А у меня-то, у меня! Надо же, пальнул раз — и наповал! Лежит посреди поляны, не шевелится. Подхожу взять, а он — хоп! — прямо из рук улизнул. Что за чертовщина! Говорил ведь утром жене: не провожай ты меня, когда на охоту иду, не провожай! А она знай тащится до самой калитки.

— А я ведь возле семинарии живу. Только из дому вышел — навстречу поп. Конференция, что ли, у них какая. Всю неделю квартал кишит попами.

— И у меня дурная встреча была. Едва за порог ступил, глядь, в окне напротив соседка торчит, метелкой из чего-то пыль выбивает. Лентяйка несусветная, а тут — поди ж ты — в пять часов поднялась. Увидела меня и кричит: «В добрый час, в добрый час!» Я чуть не лопнул со злости: баба, да еще с метлой! Так и подмывало прихлопнуть ее на месте.

В этот момент показался четвертый из их компании, по прозвищу Рыжая борода.

Весь в поту, он еле тащил собственное брюхо. Расстегнутая рубаха прилипла к телу, охотничья шляпа с торчащим соколиным пером чуть держалась на затылке. Он остановился, обвел друзей взглядом, ухмыльнулся и, подняв крупного зайца, потряс им в воздухе.

Завидев его, товарищи повскакали на ноги с возгласами восхищения, однако зависть пронзила их сердца.

— Упарился тащить его, проклятого. Из-за него еще двух-трех упустил! — объявил Рыжая борода, подойдя к товарищам, и бросил зайца на землю.

Улегшиеся было под столом собаки лениво встали, обнюхали добычу, взглянули на хозяев и снова забрались под стол.

Рыжая борода подсел к компании, заказал кружку пива и торжествующе спросил:

— Ну, как дела? Палили вы здорово! Должно быть, весь автомобиль зайцами завален?

— Ни одного, ни одного, дорогой, — в один голос ответили друзья. — Ни единого…

— Да ну! А пальба-то какая!

— Все впустую… И все эта дурная встреча, черт возьми!

— А я, только мы разошлись, — принялся рассказывать Рыжая борода, — выбрался вот туда наверх, на широкую такую полянку. Не успел приготовиться, собака залаяла, и прямехонько на меня — заяц. Вскидываю ружье, бац! — мимо. Утек, шельмец, цел и невредим! Собака оторопела от выстрела и потеряла след. Ждал, ждал — ничего. Спустился я в овражек. Отличное местечко, думаю, — должны тут зайцы быть. Только подумал — один из-под самых ног выскочил. Нажал курок, — тра-аах! — а косой уши прижал, и след его простыл… Заряд, видно, слабый, решил я. Достал другие патроны. В прошлом году еще итальянским порохом их начинил. Заряжаю ружье. Заряжаю, а самого зло разбирает. Зову, зову собаку — сгинула куда-то! Наконец слышу поблизости: гав-гав, гав-гав! В кустах около меня зашелестело, гляжу — один заяц выскакивает, за ним другой, третий — все из одного места. Прицеливаюсь и с наполеоновским спокойствием стреляю в последнего — пригвоздил на месте, стреляю по второму — тот взвизгнул и, волоча зад, скрылся в кустах. Поднимаю добычу и бросаюсь с собакой подбитого искать…

Рыжая борода, прервав рассказ, поднес к губам кружку с пивом.

В эту минуту из придорожных кустов, размахивая зайцем, вынырнул оборванный мужичонка со старым ружьишком за плечами. Подойдя к компании, он обратился к Рыжей бороде:

— Послушай, господин, бери еще одного. Дешевле первого уступлю. Пятьдесят левов, и по рукам!


1934


Перевод К. Бучинской и К. и Ч. Найдовых-Железовых.

ТУБЕРКУЛЕЗ

Читая в газетах разные сообщения о туберкулезе, я дрожу от страха. На днях вот опять прочел статейку по этому вопросу, остроумно озаглавленную «Наше отношение к туберкулезу». И там — всякие ужасы. Ничего утешительного. Чтобы хоть сколько-нибудь оградиться от этого врага человечества, мы должны вести непрерывную борьбу против самых страшных возбудителей этой болезни: нищеты и невежества.

Нищета и невежество! Тут у меня рождается характерное для болгарина сомнение в справедливости этого общего убеждения всех врачей, общественников и вообщественников. Потому что, откровенно говоря, я каждый день встречаю всяких нищих духом и невежественных личностей, которые, слава богу, пользуются цветущим здоровьем и не испытывают никакого страха перед бичом человечества. Поразмыслив, я прихожу даже к противному науке мнению и, наблюдая жизнь, убеждаюсь, что, чем более бедна духом и невежественна данная личность, тем она здоровей сама и тем более здоровое рождает потомство.

Так что не только нищета и невежество — причина распространения этого ужасного бича человечества. Есть и другие причины, которые наука должна изучить и исследовать, но которыми она до сих пор пренебрегала.

В виде примера расскажу вам одну историю, может быть, малозначительную и неинтересную, но печальную и поучительную.

Все мы помним красивую, прекрасную и добрую Надю Сарачеву, учительницу математики в нашей женской гимназии. Это была очаровательная и очень образованная девушка, кончившая в Германии с отличием, что ей далось нелегко, так как она была дочерью бедного многодетного чиновника. Проявившиеся у нее еще с детства математические способности заставили отца ничего не пожалеть — во что бы то ни стало дать ей образование. Надя оправдала надежды: кончила блестяще и сразу получила место учительницы.

Вскоре отец ее умер, и семья осталась на руках у Нади как самой взрослой.

Надя была здоровая, энергичная, жизнерадостная. Она не пала духом от постигшего ее несчастья, а впряглась в работу и занялась воспитанием младших братьев и сестер.

В школе ее боготворили. Коллеги любили ее, уважали и даже немного боялись, так как в ней были очень сильны чувство справедливости и любовь к правде, — свойства, пугающие души менее сильные. Ученицы тоже любили и уважали ее. Она ненавидела лицемерие и подхалимство. Некоторые пробовали дарить ей, как и другим учительницам, цветы, подарки, но она так резко пресекала эти попытки, что те, кто это делал, наверно, до сих пор помнят.

В одном из классов была девочка, резко отличавшаяся от остальных: миленькая, хорошенькая, но невероятно избалованная. Отец ее был богач и видный деятель одной из партий. Звали эту девочку Лалка, уменьшительно — Лаленце.

Не знаю, что собой представляла эта своенравная особа в действительности, но она была любимицей всех учителей и учительниц, и они еще больше ее портили.

Мало-помалу Лаленце перестала считаться с дисциплиной, слушаться, учиться. Она была такая миленькая, такая хорошенькая, из такой видной семьи, что ей все прощали; учителя, из чувства симпатии, вместо двоек ставили ей пятерки. Лаленце спокойненько, легонько, тихонько переходила из класса в класс, а родители радовались и благодарили добрых учителей, как только могли.

Надя, учительница еще новая, плохо посвященная во внутреннюю, интимную жизнь гимназии, но руководимая чувством справедливости, вызвала однажды Лаленце, выслушала ее ответ и была удивлена.

— Как же вы отвечали до сих пор, мадемуазель? Вы ничего не знаете! Ставлю вам двойку и советую заняться как следует, чтобы исправить отметку, — иначе придется остаться на второй год.

Лаленце сердито бросила мел, топнула ножкой, заплакала и села на место.

— Я никогда не получала двоек, — сказала она. — Вы мне первый раз… Я скажу папе.

— Очень хорошо сделаете, мадемуазель. Это пойдет вам на пользу, — без гнева ответила Надя и вышла из класса, так как звонок возвестил перемену.

На другой день директор вызвал ее к себе в кабинет. Там на диване сидел толстый господин в шляпе, с красным лицом, суровый, грозный. Тут же, возле письменного стола, стоял директор.

— Вы — мадемуазель Сарачева, которая поставила вчера моей дочери двойку и расстроила ребенка?

— Кто ваша дочь? — спросила Надя, чувствуя, что у нее по спине поползли мурашки.

— Лала Дринская, — сказал директор.

— Вы — ее отец, сударь? Мне жаль девочку, но что делать? Она абсолютно ничего не знает…

— Абсолютно ничего не знает? А вы абсолютно все знаете, — иронически промолвил отец.

— Я исполняю свою обязанность.

— Нынче же, без промедления, исправьте отметку!

— Я спрошу ее еще раз, и если она…

— Никакого второго раза! Вы исправите отметку!

Учительница вышла, расстроенная, обиженная. Какая наглость! Она не возненавидела девочку, как обычно бывает в таких случаях. Она по-прежнему давала ей указания и спрашивала ее, но та по-прежнему ничего не знала, и каждый раз приходилось ставить ей двойку.

Вскоре правительство пало. К власти пришло новое. Министром просвещения стал отец Лаленце. Он вызвал Надю Сарачеву в министерство.

— Вы узнаете меня, сударыня? — грубо спросил он.

— Да, господин министр.

— Почему вы не исправили отметки моей дочери?

— Потому что она ничего не знает…

— Сейчас же ступайте в школу и исправьте. Вы поставите ей шесть. Иначе уволю!

У Нади ноги подкосились. Она не могла дойти до школы, а еле добрела до дома и слегла в постель. И больше уже не вставала.

Через три месяца Надя Сарачева умерла от скоротечной чахотки…

Я утверждаю, что не только нищета и невежество — причина туберкулеза.


1934


Перевод Д. Горбова.

САМЫЕ ЧЕСТНЫЕ

В село прибыл новый староста. Крестьяне встретили его радостно, с новыми надеждами: отныне село их становилось большой общиной.

Все оживились, всех охватило приятное волнение. А между двумя корчмарями, кровно ненавидевшими друг друга, так как каждый из них возглавлял одно из двух крылышек расколовшейся партии, началось благородное соревнование: кому удастся привлечь нового старосту на свою сторону? С этой целью оба послали ему втайне друг от друга по бочонку доброго винца, по бутыли кюстендильской сливовицы, навели порядок в своих заведениях, сняли со стен выпущенные их партиями календари и принялись плести хитроумные интриги.

Все бы ничего, да новый староста оказался трезвенником. Более того, он запретил всем трезвенникам переступать порог корчмы, дабы уберечь их души от развращающего действия алкоголя.

Корчмари в отчаянии разбавили вино водой, и все пошло по-прежнему.

Староста, однако, не забыл навестить добрых корчмарей.

Сперва он зашел к Ивану, который за несколько дней настолько преобразился, что переменил даже вывеску на своей корчме. Звучное название «Святой раскол» было закрашено, и по нему белой краской выведено: «Братское согласие».

— Дядя Иван, — сказал староста. — Хочу посоветоваться с тобой. Ты уже много лет держишь корчму, не один год старостой был и, должно быть, хорошо знаешь людей на селе. Укажи мне двух-трех самых честных, самых почтенных, которые могли бы помогать мне в работе делом и советом.

Иван задумался.

— Как тебе сказать, господин староста! Трудный это вопрос…

— Почему же, дядя Иван?

— Да потому что…

— Ну-ну, говори откровенно.

— Откровенно-то откровенно, да… В нашем селе — все честные. И я, что касаемо честности, тоже честный. Только вот по мирскому делу обвинили меня…

— По мирскому делу?

— Да будто я, когда старостой был, общинные деньги присваивал. Даже в тюрьму меня за это сажали… Честно три года отсидел. А все дрязги партийные. Но теперь срок лишения в правах вышел, и я опять правоспособный. А еще кого назвать, дай денек-другой подумать…

Староста отправился ко второму корчмарю, дяде Стояну. У того раньше на вывеске значилось: «Смерть противнику». Теперь он повесил новую большую жестяную вывеску, на которой было написано крупными буквами «Кротость и смирение».

— Дядя Стоян, — сказал староста. — Я к тебе за советом. Ты уже столько лет корчму держишь, столько лет старостой был, — должен, значит, хорошо людей на селе знать. Укажи мне двух-трех самых честных, самых почтенных, которые помогли бы мне в работе делом и советом.

Стоян почесал затылок.

— Самых честных и почтенных? Честней и почтенней меня в этом селе не сыскать. Правда, грешил я, — да ведь кто без греха? — но сторицей искупил свои грехи: два года отсидел в тюрьме, но при смягчающих обстоятельствах. Потому и помилованье мне от царя вышло: год скостили. В пьяном виде документы подделал, добра хотел — дружка по партии решил выручить. Пустяк. Сейчас я честный. Никто ничего не скажет. Ну кого же еще назвать? Денек-другой подумаю и скажу.

Староста ушел, довольный ответом. Через два-три дня он созвал всех крестьян на сход. Явились и дядя Иван и дядя Стоян.

— Я собрал вас затем, — сказал староста, — чтоб вы назвали мне четырех самых честных, самых уважаемых граждан, которые могли бы помогать мне в работе делом и советом. Выскажитесь по совести и назовите этих нужных мне людей.

Зашевелились крестьяне, закашляли, переглядываясь, и умолкли, понурив голову.

— Высказывайтесь, господа, прошу вас! — настаивал староста.

Молчание.

— Не стесняйтесь, господа.

Снова молчание.

— Кто просит слова?

— Разрешите мне, господин староста, — подал голос какой-то парень, стоявший возле двери.

— Говори.

— Да что тут говорить, господин староста? Кто же про другого скажет, что тот честный? Спросите, кто самый отъявленный жулик — сразу скажем. А про честных — потруднее будет. До сих пор самыми честными слыли у нас дядя Иван и дядя Стоян — они нами управляли, стравливали нас меж собой, из-за них мы дрались, колотили друг друга. Я предлагаю снова их выбрать.

— Правильно, правильно! — закричали все, и с души у них словно камень свалился.

Дядя Иван и дядя Стоян были избраны единогласно.


1934


Перевод К. Бучинской и К. и Ч. Найдовых-Железовых.

ЧЕРНЫЕ РОЗЫ