пичужка малая и та гнезда своего не забывает… Не печалься, папаша! Будь опять таким, как прежде. Помнишь — когда мы еще махонькими были? Когда ты веселый, папаша, — и в доме весело!
Мягкое сердце дедушки Йордана таяло от этих слов. Он качал головой, как бы желая сказать: «Нет, все миновало! Все кончилось!»
Но только вздыхал тяжело, и глаза его наполнялись слезами.
IV
Летом, вскоре после Петрова дня, вдруг явился Павел.
Было ясное, солнечное утро, еще сохранявшее следы ночной прохлады. Село уже проснулось, и по улицам торопливо шли крестьяне, направляясь в поле.
Дедушка Йордан сидел без шапки у дверей корчмы и чинил разорвавшийся недоуздок, беседуя с дедушкой Матеем Маргалаком, который стоял перед ним с вилами на плече.
Павел подошел к ним, поздоровался. Рослый, широкоплечий солдат в белой полотняной рубахе, с саблей на боку… Отец поднял голову и стал вглядываться в него, не узнавая. Лицо у Павла было бледное, худое, болезненное. Под глазами — большие темные круги. Он наклонился, поцеловал отцу руку, но тот все глядел с недоумением, не зная, что сказать.
— Как живешь, папаша? Как себя чувствуешь? — спросил Павел, отирая пот с лица.
— А, Павелчо?! Здравствуй, сынок! — воскликнул старик, подымаясь, и стал целовать сына в лоб. — Как же это ты, милый? Я уж думал, ты нас совсем забыл… Весточки не пришлешь. Худой-то какой… Садись, садись — отдохни. Так, сыночек, приехал, значит… Вспомнил отцовский очаг!
— Птичка, Йордан, и та — где вылупилась, туда и летит, — промолвил дедушка Маргалак тонким, хриплым голосом, бессильно качая белой, как снег, головой. — Порадовал ты отца, Павелчо, и жене-то радость какая, и Захаринчо, и… Он то и дело вечером заберется на орешину: «Папа, папа, кричит, иди посмотри, как я вырос!»
Павел сел на порог, а отец стал перед ним с разорванным недоуздком в руках, не зная, как лучше выразить свою радость и нежность. Он только повторял:
— Смотри-ка, смотри-ка! Приехал, а?
Глаза его были полны слез, голос дрожал.
Дедушка Матей, низенький старичок с почерневшим, изможденным лицом, с бородой, как у святого, свалявшейся и такой же белой, как волосы, снял с плеча вилы и принялся тереть себе глаза. Он остался на старости лет без жены, без детей, без родных. Была у него дочь, но ее еще девочкой отвезли в город, в прислуги. Там она выросла и куда-то исчезла. Никто не знал, что с нею сталось. Говорили, что она сбилась с пути. Глаза у нее были синие-синие, как монисты, какие привязывают к конским недоуздкам. Дедушка Йордан купил у дедушки Матея двор — они были соседи — и одну-две полоски земли, которыми тот владел, а самого его взял к себе, чтоб помогал, сколько может, по хозяйству и не помер с голоду. Это была душа, привыкшая покоряться судьбе, мягкая, ласковая, полная веры и надежды на то, что всякое зло имеет конец, что мир не останется таким, каков он есть, а в один прекрасный день исправится.
— Я всегда говорил отцу твоему, — промолвил сквозь слезы дедушка Матей, — и жене твоей говорил: «Сердце не камень — приедет Павел». А она, Элка-то, от горя просто великомученица стала, сынок. Никто никогда жалобы от нее не слыхал. Чистое сердце…
Павел опустил голову и промолчал. Этот разговор был ему неприятен. Он выставил ноги и, подтянув повыше к коленям собравшиеся в складки сапоги, грубым, сиплым голосом сказал:
— Экая пылища! На станции ни одной телеги не было, пришлось пешком шагать. Ну, а ты, дедушка Матей, как живешь?
— Слава богу, сынок. Как все, так и я. Вот пошел в логу сено ворошить, да с отцом твоим заговорился и опоздал. Прощай, сынок. Пойду: пока дойдешь ведь… Постарел я, прежней-то силы нету…
И дедушка Матей, опять вскинув вилы на плечо и пошатываясь на своих слабых ногах, скрылся за углом.
Из-за лесистых горных вершин на востоке показалось солнце. Большие тени от холмов и маленькие, лежащие в долинах, пришли в движение. Потоки света хлынули на поля, затопили долины, залили землю. Широкие ворота возле корчмы медленно растворились. Оттуда, возбужденно о чем-то разговаривая, вышли снохи дедушки Герака. Босые, в белых платках на голове, с серпами в руках, они спешили в поле. Элка, выйдя последней, закрыла ворота.
Увидев Павла, все три остановились в изумлении.
— Батюшки, да ведь это братец Павел! — воскликнула Петровица, толкнув локтем Божаницу. — У нас гость, а мы-то ничего не знали!
И обе весело подошли здороваться.
Элка осталась в стороне, смущенная, растерянная, бледная от волнения. К ее хорошенькому личику очень шел белый платок со свободно висящими концами. Большие печальные глаза ее наполнились слезами и глядели испуганно. Словно неопытная девушка, она не знала, что делать в присутствии этого человека, чей образ, хранимый в душе, стал для нее образом умершего, в воскресение которого она не верила. Она была похожа на горлинку, которая, укрывшись в густой листве, следит оттуда за медленным парением сокола.
— Элка, Элка, что ж ты стоишь столбом? Пойди сюда, скажи ему: «Добро пожаловать!» — шутливо крикнула ей Петровица, которая в хорошие минуты бывала по-настоящему добра.
Элка, от стыда неуверенно переступая босыми ногами, подошла, словно тень, и, не в силах проронить ни слова, молча подала Павлу руку. Павел пожал эту руку резким, сухим пожатием, поглядев на жену с холодным любопытством. Элка отошла в сторону, еще более смущенная, и отвернулась, чтобы скрыть слезы.
— Рано поднялись, — заметил Павел, обращаясь к невесткам, которые стояли перед ним, расспрашивая о разных разностях.
Элка глядела на мужа со стороны, прежним взглядом испуганной горлицы, с удивлением, исподлобья, сама себе не веря. Ей казалось, что это сон, уже столько раз ее обманывавший.
Дедушка Йордан, опустив руки с недоуздком, глядел и никак не мог наглядеться на сына. Ласковость снох и радость их, в эту минуту как будто непритворная, растопили ему сердце; он забыл в душе прошлые обиды, все простил.
«Уладится, — думал он. — Не век длиться злу. Добро — вот хозяин человеческого сердца».
— Ну, пока прощай, братец Павел! Мы пойдем, время не ждет, — промолвила Петровица. — Наши жницы уже в поле. Пора и нам туда. Петр с Божаном на верхнюю ниву пошли, снопы вязать. Вы тут с папашей угощайтесь чем бог послал, а мы вечером вернемся пораньше.
— Ступайте, ступайте, сестрица! — ответил Павел.
— Элка лучше пускай дома останется, голубушка, — сказал старик, обращаясь к Божанице.
— Пускай останется, коль хочет. Что с ней, что без нее — разницы нет; толку от нее мало, — злобно ответила Божаница и, притворно засмеявшись, сердито прибавила: — Идем, идем, опоздаем!
Обе невестки, обернувшись словно по уговору, кинули на Элку полный насмешки и зависти взгляд и пошли.
Элка постояла, смущенная, глядя то на Павла, то на отца; но те ничего не сказали, и она, потупившись, молча пошла за невестками, убыстряя шаг. Концы ее белого платка реяли позади, словно голубиные крылья.
Старик, удивленный внезапной злобой своих снох, печально сел на порог и в молчанье опять принялся за недоуздок.
Павел проводил глазами Элку, пока она не скрылась в переулке за рекой, потом встал и, расправив плечи, устремил взгляд в поле.
Отсюда была видна большая часть села — та, где протекала речка, где Павел ребенком так любил играть и где он юношей встречался с Элкой.
Теперь там было безлюдно, тихо. Откуда-то доносились по временам только сонные детские голоса да стук телег. Широкая песчаная дорога посреди села, неогороженные грязные дворы, красные черепичные крыши, высокие вербы и орешник у реки — все вокруг, только что пробужденное приходом нового дня, дышало свежестью, радостью, спокойствием, во всем чувствовалось довольство этим прекрасным утром.
За селом, широко раскинувшись, уходили вдаль созревшие нивы, позолоченные солнцем, украшенные темными ветвистыми грушевыми и сливовыми деревьями, зелеными кустами и травянистыми межами, полные жнецов и жниц. По полю вилась дорога. Павел видел, как невестки его и жена шли по этой дороге. Петровица и Божаница шли вместе впереди, а далеко позади, совсем одна, шагала, опустив голову, Элка. В руке у нее блестел серп; концы платка по-прежнему трепетали, как крылышки.
Павел долго-долго глядел на нее, пока она не скрылась за хлебами. Глядел и не испытывал ничего — ни жалости, ни боли, ни радости, ни любви. Глядел как на что-то чужое, далекое и с равнодушным любопытством думал: «Как живет эта женщина?»
За полем, разбросанные по огромному пространству, загромождая горизонт, неподвижно синели далекие горные вершины. Над ними, отливая на солнце серебром, повисло белое, как вата, облачко.
Павел смотрел на эту широкую картину. Душа его раскрывалась перед ней, как книга, страница за страницей, и он невольно читал далекие, неясные и милые, навевающие грусть воспоминания.
Старый Герак видел, с какой злой насмешкой поглядели его снохи на Элку и как она пошла за ними, одинокая, вся в слезах. Ей, видно, хотелось остаться, но после стольких лет унижений и оскорблений она не посмела. Ни глаза, ни сердце Павла не позвали, не удержали ее. Слова старика прозвучали напрасно. Он заплакал. Склонившись над работой, он не решался поднять глаза на сына, боялся, что тот заметит его слезы, и не решался заговорить, боясь разрыдаться.
«Ничего не поделаешь, — думал он. — Видно, плетью обуха не перешибешь. Нет любви в сердцах человеческих, перестали люди быть братьями».
Отец с сыном долго молчали. Отец не мог вымолвить ни слова из-за душивших его слез, а сын томился скукой, не знал, о чем завести речь.
Наконец измученная душа старика не выдержала: из груди его вырвалось рыдание. Он откинул недоуздок и, протянув дрожащие руки к сыну, который стоял перед ним, прерывающимся от слез голосом заговорил:
— Видишь, как ее обижают, сынок? И некому заступиться. Ты пропал, меня больше не слушают, а она молчит и молчит. На нашей душе грех будет. Человек ведь! Наша семья загубила ее молодость.