сть.
Наконец Данаил вытащил листок с каким-то рисунком и подал его Ване.
— На память. Если я тебя обидел, прости.
Он произнес эти слова мрачно, со страдальческой улыбкой, как будто прощался с жизнью. Ваня побледнела. Она даже не протянула руки за листком, и я успел рассмотреть, что это рисунок ее головы — беглый набросок трагического облика Вани в минуты ее «приступов».
— Вы уезжаете? — спросила Ваня одними губами.
— Завтра, — сказал Данаил.
Ваня взяла рисунок, не взглянув на него, повела плечами. Данаил порывисто схватил ее за руку:
— Поедешь со мной в Софию?
— Сейчас не могу, ты знаешь…
— А когда?
Этого им было достаточно. Они уже оба сияли и смотрели друг другу в глаза, как будто на свете не было ничего более интересного. Я схватил полотенце и мыло и вышел из комнаты.
Когда я вернулся, Вани уже не было. Данаил сказал, что она застеснялась меня и потому не дождалась, и еще сказал, что они договорились — через месяц Ваня приедет в Софию и они поженятся. Он сообщил мне об этом сухо, как будто читал протокол. И лишь когда я поздравил его с помолвкой, улыбнулся.
И не только улыбнулся, но и заставил меня бороться с ним, чтобы испытать удовольствие в первые же тридцать секунд положить меня на лопатки.
Таким был Данаил — человеком быстрых решений, и эта черта его характера иногда меня пугала.
Нет, он не был бесшабашен, хотя кое-кто из товарищей в тюрьме держался о нем такого мнения, особенно после истории с главным надзирателем. Скорее у него это была юношеская уверенность в своих оценках и в собственных силах и редкая готовность расплачиваться за свои ошибки полной мерой. Он был способен кого-нибудь ударить, а потом, осознав свою неправоту, сам подставить голову под ответный удар. Таким он был тогда и в какой-то степени сохранил свой нрав, хотя острота его заметно притупилась от столкновений с людьми, не больно склонными рисковать своим благополучием и предпочитающими подставлять под удар чужие головы…
Итак, наступил последний день нашего пребывания в городе С. Мы должны были ехать вечерним поездом. Мы уложили вещи, обошли несколько учреждений, чтобы попрощаться с товарищами и знакомыми, а в полдень явились в столовую, где условились встретиться с Ваней. Она запаздывала. Мы ждали ее до трех часов — она не пришла. Данаил встревожился. Я высказал предположение, что ее задержали в городском комитете РМС — либо на заседании, либо по срочному делу.
Мы пошли искать ее в комитет. Нам сказали, что Ваня только что вышла, что в этот день она больше на работу не придет, и дали адрес ткачихи, у которой она временно жила. Там мы не застали ни ее, ни хозяев.
— Может быть, она ждет нас на голубятне, пока мы бегаем по улицам, — сказал Данаил.
Мы бросились туда. Ваня действительно заходила к нам, как сказала хозяйка, но не догадалась оставить записку.
Было уже около пяти. До отхода поезда оставалось два часа, когда мы опять отправились к дому Ваниной приятельницы. Дверь была по-прежнему заперта, но объявилась соседка, которая сообщила, что и Ваня, и ткачиха с мужем еще в обед перебрались на новую квартиру. Когда мы спросили, где эта квартира, женщина назвала фамилию «нашего» торговца и начала объяснять, как пройти на его виллу.
Мы не дослушали. Через двадцать минут, запыхавшиеся и взмокшие от непредвиденной гонки через весь город, мы позвонили в знакомую дверь. Открыл молодой мужчина в рабочей спецовке. Услышав, что нам нужна Ваня, он пригласил нас в дом.
— Заходите! Она вышла с моей женой ненадолго, сказала, чтобы вы ее подождали… А я, прошу прощения, пойду помоюсь.
Он открыл дверь холла, пропустил нас внутрь и закрыл ее за нами. Мы огляделись вокруг в полном недоумении. Холл был абсолютно пуст.
Впрочем, это было не совсем так. Морской пейзаж еще висел на стене, словно пытаясь скрасить собой пустоту помещения. Вся остальная обстановка исчезла: ни ковра, ни двух диванов по углам, ни большого орехового бара, ни столиков и кресел, ни легких красных гардин на окне-витрине. Даже статуэтки злосчастной Дианы не было на каминной полке.
Мы переглянулись с Данаилом и рассмеялись: невежливо обошелся с нами хозяин, запихнув нас в эту пустыню.
— Ничего не попишешь, экспроприация экспроприаторов, — сказал Данаил. — Не вижу только, на что бы нам сесть.
— И я не вижу, — отозвался я. — Будем прохаживаться и любоваться морскими волнами.
Я пошутил, а сердце почему-то сжалось. Пустота этого огромного помещения меня угнетала. На паркете были видны лоснившиеся следы и царапины от мебели, которую по нему волокли. Следы сходились и сливались у двери.
Вошел молодой рабочий, умытый и освеженный, и мы спросили, куда делась вся здешняя роскошь. Он рассказал, что большая часть мебели была изъята для кабинетов в разные учреждения, а кое-какие мелочи забрали себе Ваня и его семья. Ване дали комнату внизу, им — наверху, на втором этаже. Остальные заперли до дальнейших распоряжений.
— Ваня все провернула, — сказал восхищенно молодой мужчина. — Бой-девка! Такая квартира нам не снилась… Почему вы не сядете?
Мы были слегка обескуражены Ваниной оборотистостью и странным вопросом хозяина и только молча улыбались. Он обвел глазами холл. Лицо его приняло глуповатое выражение:
— Вот чудеса! Только что здесь были и диван, и два мягких стула. Куда они подевались? Может, кто приходил и взял их?
— При нас никто не приходил, — сказал я.
— Любопытно… Спрошу жену, когда вернется. Пойдемте, посидите у нас наверху.
— Лучше мы подождем в Ваниной комнате, — сказал Данаил.
— И так можно, — согласился новосел.
Мы вышли из холла. Он показал нам Ванину комнату, приветливо кивнул и пошел наверх, довольно похлопывая ладонью по лакированным перилам лестницы. Комната нашей подруги оказалась запертой, но ключ торчал в двери. Данаил повернул его и открыл дверь.
Увы, и здесь мы не могли сесть. Сесть было просто негде, мы так и остались стоять на пороге. Даже не попытались войти внутрь.
Это была большая квадратная комната, прежняя детская, и, наверное, когда в ней помещались две кроватки, два столика, маленький белый гардероб и куча игрушек — все это осталось на своих местах, — она была просторной и светлой. Но теперь мне прежде всего бросилось в глаза, что пройти от двери к окнам невозможно.
Взгляд мой сразу упал на два зеленых кресла, два «мягких стула», как их назвал Ванин сосед, — они были тут, у самой двери, поставленные друг на друга, чтобы занимать меньше места. Великолепный чипровский ковер (во время обыска мы видели его в кабинете хозяина) лежал у наших ног, свернутый в рулон. Большой гардероб, трехстворчатый, с зеркалом в человеческий рост, закрывал почти всю левую стену комнаты — детский ютился справа. Середину комнаты занимал большой обеденный стол, на котором громоздилась горой всякая всячина: фарфоровая и алюминиевая посуда, хрустальный сервиз для вина и множество дамских принадлежностей — резные коробочки, пудреницы, флакончики с духами и одеколоном, зеркало с изящной серебряной ручкой, ножницы и щеточки, шелковые гарнитуры, и чего только еще там не было. На детские кроватки было брошено несколько платьев и зимнее пальто с каракулевым воротником… В общем комната была больше похожа на комиссионный магазин, чем на жилище. Предметы были навалены, разбросаны, разметаны, словно в лихорадке, в какой-то слепой одержимости. А надо всем этим изобилием, на громадном гардеробе, торчала статуэтка Дианы-охотницы. Она смотрела на нас сверху немо и насмешливо глазами без зрачков, холодная и жестокая в своей бездарной наготе…
Эх, Ваня, Ваня! Не надо было нам с Данаилом сюда входить, по крайней мере ему не надо было входить. Не надо было нам открывать эту дверь именно тогда, именно в те чудесные неповторимые дни. Может быть, несколькими годами позже, когда мы приобрели жизненный опыт и освободились от некоторых юношеских иллюзий, мы выдержали бы это зрелище. И наверное, даже дождались бы тебя, чтобы с тобой попрощаться…
Я посмотрел со страхом на своего друга: он оцепенел. Вперив взгляд в мраморную Диану, он сжимал кулаки, словно готовясь к какому-то молчаливому и безнадежному поединку, яростный и бессильный, как оскорбленный ребенок. Почувствовав мой взгляд, он опомнился. Шагнул к гардеробу. Поднял руку и смахнул статуэтку. С глухим стуком она упала на шелковое белье на столе, но осталась цела.
Тогда Данаил взял ее и со злобной силой хватил ею об пол.
Какое событие в жизни человека малое, а какое большое? От чего зависит его судьба? Один наступает пяткой на колючку и умирает от инфекции, другой месяцы и годы сидит в окопах под взрывами мин и снарядов, лежит в госпиталях, из его тела извлекают кусочки стали, его режут и зашивают, и он продолжает жить. И если даже потерял одну руку, радуется, что осталась другая и он может зарабатывать на хлеб и ласкать детей; если потерял глаза, радуется, что сохранил голову.
С Данаилом не случилось ничего страшного. Он жив и здоров, только детей у него нет. Он работает в своей мастерской, и ваяние — неизменный, подлинный смысл его бытия, но чего-то ему недостает, может быть, именно способности смотреть на вещи широко и непредубежденно — способности, без которой нет большого искусства. Я не думаю, что история с Ваней — единственная причина его неудач или его зарока не жениться. И все же эта история, которая для меня была только неприятным эпизодом, для него значила гораздо больше… Может быть, беда его в том, что он смотрит на мир глазами впечатлительного художника, а не философа-историка.
Что касается самой Вани, в первые годы после революции я часто о ней вспоминал, и чем больше времени проходило, тем больше утверждался в мысли, что Данаил осудил ее чересчур строго — почти так же строго, как она осудила своих родителей. Трудно, шагая по грязной дороге, остаться в чистой обуви. И, наконец, бывают в жизни человека минуты, когда в нем вспыхивают страсти, неожиданные для него самого, когда он перестает владеть собой и совершает то, что потом покажется ему невероятным. У Вани было тяжелое и безрадостное детство, и она как-то вдруг, без всякой подготовки, попала из серого ада нищеты в удобный, красочный и благоуханный рай того буржуазного дома…