— Какая же участь хуже смерти? — спросил я.
— Не иметь возможности найти свою голову, — ответил Марат и, заметив мое недоумение, с чисто французским легкомыслием рассмеялся: — Уи, уи, мон ситуайен, возьмет да и затеряется в корзине, да еще среди голов ненавистных аристократов. Представляете, какая компания? Если бы не Шарлотта со своим глупым кинжалом, это могло бы случиться. Непременно бы случилось.
— Почему непременно?
— А, мерд… Когда гильотина разойдется, ей трудно остановиться, мон ами, ее ослепляет страсть… Впрочем, гильотина, нож или веревка, какая разница! Если ты друг народа, должен быть к этому готов… Молодец Шарлотта, — добавил он и похлопал спутницу по щечке. — Благодаря ей руки моих друзей остались чистыми, а моя голова все-таки на моих плечах.
И он удалился в сопровождении Шарлотты.
— Вот почему, — заметил мистер Ричард Фокс, — мы можем называть себя друзьями народа, но на самом деле не следует ими быть.
Их Превосходительства умело извлекали уроки из всех казусов истории.
Не знаю, как остальные, но мы с Линой устали, однако мистер Андерхилл продолжал сеанс и тогда я попросил вызвать четырех великих насмешников — Рабле, Свифта, Вольтера и Гоголя. Я надеялся, что их тени нас развлекут. Но великим мужам было не до смеха: именно в этот момент они спорили о том, кто из них наиболее жестоко высмеял свое время. Рабле ссылался на тот факт, что он едва не очутился на костре и ему пришлось отправиться аж в Рим, чтобы вымолить благоволение папы. Вольтер приводил в качестве аргумента Бастилию, ссору с Фридрихом Великим и изгнание в Ферне. Гоголь напомнил коллегам, что в конце жизни сам испугался своего смеха и даже дошел до душевного расстройства. Но самым убедительным оказался Свифт, установивший, что уже два с половиной века его родная критика и все благонамеренные люди в Англии непрерывно его ругают, не жалея эпитетов «сумасшедший», «мизантроп», «осквернитель отечества» и прочих. Три его собрата согласились, что это самая большая честь, на которую сатирик может надеяться, и пожали ему руку.
Я спросил у этих достойных теней, почему одни великие ругают их при жизни, другие — после смерти, третьи — и при жизни, и потом и почему история такова, какова она есть, и почему существуют великие и малые, причем одни понукают, а другие тянут воз, и до каких пор все это будет продолжаться. Но четыре тени насмешливо посмотрели на меня и не удостоили ответа.
Тогда я обратился с теми же вопросами к Шекспиру. Он был более любезен и сказал:
— Не знаю. Когда я был жив, думал, что знаю, но вижу, что заблуждался. Спросите философов.
— Но вы ведь Шекспир, вы должны знать, — почтительно сказал я.
Он неожиданно рассердился. Даже стащил со своей головы завитой парик и бросил его к ногам.
— Почему должен?! — гневно вскричал поэт. — Что из того, что я Шекспир? Не я, а вы должны, глупейшие из глупцов. О стольких истинах я вам поведал, а вы продолжаете делать вид, что к вам это не относится. Вы по-прежнему рабы своих страстей, вы гоняетесь за химерами, поклоняетесь золоту и мечу, целуете кулак, который бьет вас по морде, жестокую наглость называете силой, нахальную глупость — умом, маниакальность — величием, разум и добро — дурью и после этого ищете кого-нибудь, кто разжует для вас всю мудрость жизни и поместит вас на землю Обетованную… Ах, год дем! Вы, видно, никогда не откажетесь думать задницей и чувствовать пятками. Идиоты!
Этот взрыв ярости испугал меня, и я был готов отказаться от продолжения беседы. Но Шекспир, как видно, вспомнил о том, что он англичанин, и взял себя в руки.
— Икскьюз ми, сэр, — сказал он, снова надевая на голову парик. — Думаю, что я несправедлив. Йес, йес, несправедлив. Но что вы хотите, я человек в конце концов, человек театра. При жизни я был и Ромео, и Фальстафом, и Шейлоком, и королем Лиром, и Гамлетом, и Ричардом Львиное Сердце… Я смеялся и плакал, делал глупости и потом рвал на себе волосы, смеялся надо всем миром и над собой и рыдал за кулисами. Сколько раз я принимал надежду, как сестру, и отбрасывал ее, как врага разума, убивал себя и воскресал, пока не побратался с отчаянием… Я был гением, но не требуйте от меня последней истины, ее не существует… Гуд бай, сэр! Надеюсь, что скоро мы здесь увидимся. — Он оглянулся и бросил мне через плечо: — Я дам вам один совет: не терзайтесь бессмысленными вопросами. Се ля ви, как говорят наши соседи — французы.
Две тирады Шекспира, противоречивые и легкомысленные, как мне показалось, заставили меня разнервничаться и, если бы он задержался еще на минуту, я бы сказал ему, что нечего так важничать, поскольку к подобным констатациям приходили до него и другие, и что суть совсем не в них. Но он исчез прежде, чем я открыл рот.
Сеанс подходил к концу. Я понял это по зевкам и нетерпеливому постукиванию копыт Их Превосходительств. Мистер Андерхилл спросил нас, не хотели бы мы встретиться с тенями своих соотечественников. Я вежливо ответил, что не хотел бы больше задерживать Их Превосходительства. Но истинная причина была иной: я боялся, что наши покойные соотечественники обругают нас за то, что мы приняли уибробское подданство, а живые, если мы доживем до встречи с ними, уличат нас в недостаточном уважении к отечественным историческим личностям. При этом внезапно и столь своевременно возникший из фосфоресцирующего облака Счастливец Алеко[35] показал мне глазами на тень симпатичного усатого нашего земляка[36] в европейской одежде, под которой был виден, однако, красный пояс и несколько флакончиков розового масла, заткнутых за него. Земляк устроился среди великих теней — куда конь с копытом, туда и рак с клешней, — крутил ус, подмигивал то одному, то другому и время от времени выкрикивал: «Костентуция? Вот тебе костентуция!»
Я поспешил поблагодарить Их Превосходительства и попросил прекратить сеанс.
— Да, — сказали они. — Пора спать.
Я наклонился, чтобы на прощанье поцеловать им копыта, но они уже быстро и бесшумно исчезли, подобно теням Того света. Исчез и профессор доктор Джон Андерхилл, и даже Шпика не было видно.
Мы с женой, хоть и были озадачены, все-таки сохранили присутствие духа, и сами пошли к вездеходу.
— А интересно было, правда? — спросил я.
— Еще бы! — ответила моя жена.
Выйдя из здания, мы направились к вездеходу в сопровождении каких-то теней, отнюдь не потусторонних. Над головой мерцали созвездия Ориона и Южного Креста. Сириус подавал нам сигналы, — мол, не пытайтесь до меня добраться, я достаточно далек от земных дел, а Венера соблазняла своим ярким блеском. Увы, отраженным блеском.
У вездехода нас догнал Шпик.
— Садитесь, — сказал он нетерпеливо и, как мне показалось, довольно бесцеремонно. — Нам надо поспать, завтра нас ждет работа.
Я спросил, какая работа нас ждет, а он, таинственно усмехнувшись, заявил, что завтра мы с женой войдем в историю Уибробии.
Несмотря на то что мы с Линой не имели представления, что это значит, мы обрадовались, так как безделье в этой стране нам надоело. Да и в конце концов не каждому удается войти в историю, хотя бы и в уибробскую, Шпик невозмутимо устремил вездеход к твердой земной коре.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Пробуждение в Уиброб-сити. В дверь автора и его жены стучится судьба. Они попадают в беду, но их спасает великодушие Их Превосходительств. Они отправляются в Энсестрел касл и трогательно прощаются с мистером Шпиком.
Я никогда не просыпался в столь лучезарном настроении, как утром 17 января 1972 года.
«Уиброб эксельсиор пэлис» еще спал. Спала и Лина. В открытое окно нашего 585-го этажа струился аромат пиний и роз. В небе носились мухи и комары. Колибри и райские птицы, разводимые специально для нужд этого отеля, наполняли все вокруг многоцветным великолепием своего оперения. Отлично обученные столичные попугаи, единственные в Уибробии, возносили хвалу Уининиму Однокопытному и его земным Наместникам.
Было еще только шесть часов. Неслышно ступая, я подошел к открытому окну. Город утопал в голубоватой утренней мгле, а от близких кормушек уже доносилось жизнерадостное хрупанье и бодрое ржание: уибробситчане завтракали и поздравляли друг друга с новым счастливым днем.
Я испытывал беспричинную радость, меня переполняли чудесные предчувствия. Может быть, мной еще владело ощущение величия, вызванное парадом лилипутов у меня под ногами, а может быть, и слова Шпика о том, что сегодня я войду в историю Уибробии, возвысили мой дух. Во всяком случае, добрые предчувствия меня никогда не обманывали. Я вспомнил, что они владели мною в тот день, когда я познакомился с Линой, — хотя это знакомство и окончилось браком. Были они у меня и когда директор нашего института сообщил, что мне увеличена зарплата. Посетили они меня и в тот вечер, когда один большой человек пожал мне руку и спросил, как меня зовут, и незадолго до третьего инфаркта самого моего опасного соперника по службе, и когда я нашел на улице бумажник с тремястами левов и без каких бы то ни было сведений о его владельце… Ах, разве припомнишь все счастливые дни своей жизни!
Мои светлые воспоминания были прерваны троекратным миганием сигнала «стучу в дверь». Я спросил «кто там», и световые сигналы румбоя ответили, что нам доставлен завтрак.
Насвистывая арию Фигаро, я поспешил открыть дверь. К моему приятному изумлению вместе с завтраком в наших апартаментах появился Шпик, а за ним вошли три полисмена, которых он представил как своих друзей. Один из полисменов был самим заместителем Грейтполисмена Уиброб-сити. Шпик с улыбкой и приветливым ржанием подал мне руку.
— Мистер Драгойефф, вчера вечером я предупредил вас, что вас ожидают интересные события. Будьте любезны, разбудите свою супругу. Мы совершим небольшую прогулку по городу.
Моя супруга уже проснулась, и мы, чтобы освежиться перед прогулкой, пошли принять лучевые ванны. Потом я надел брюки и пиджак — к уибробской моде я так и не мог привыкнуть, — а Лина сделала особую прическу хвоста и расчесала гриву, придав ей вид испанской мантильи. Но когда мы вернулись к гостям, нам открылась странная картина: кровати были перевернуты ножками вверх, матрасы вспороты, кресла выпотрошены. Наш единственный чемодан с Линиными туалетами и находками с берега исполинов был открыт, и все в нем было перерыто.