В нескольких шагах от места, где я стою, начинается мусульманское кладбище и простирается влево и вправо по всему склону горы, а за ним тесно сбитые гроздья ветхих мусульманских домишек, над городом, который дремлет возле реки. Кто живет там? Кто покоится здесь? Кто были те, перешедшие оттуда сюда, на эти голые поляны без деревьев и тени? Не найти ответа на этих молчаливых скалах без всяких пометок и без воспоминаний. Нет ничего беднее окраинных мусульманских поселений, ничего безнадежнее нищенских мусульманских кладбищ. Только белые, голые, островерхие камни, рассеянные в беспорядке и поросшие бурьяном и травой на этом подлинном кладбище — без украшений и красот, без суеты и без надежды. Без следа тонут здесь годы, поселения и люди (ни одного дома старше ста лет, ни одной могилы, чей бы хозяин помнился), и кажется, что именно здесь продолжается и передается из поколения в поколение жизнь и вообще то исконно человеческое, что не помечено ни именем, ни фамилией, ни записью, ни каким-либо другим знаком. И именно это, эта мера человеческого навела меня на мысль прийти сюда, чтобы здесь у мусульман поискать человека, который вплелся и в мою жизнь, чтобы исчезнуть из нее неизвестно куда пятнадцать лет назад.
Звали его Алия Джевеница; по роду занятий он был слуга. Имя не вымышленное. Настоящее. Да и то, что я переношу на бумагу, — воспоминания, а не вымысел. Но что говорит теперь это имя, которое и пятнадцать лет назад мало кого беспокоило даже из тех людей, кто знал Алию. А что может о нем рассказать его род занятий, который не принадлежит к тем выдающимся, по которым люди запоминаются, скорее, это одно из самых низких и постыдных ремесел, которым в Боснии занимаются только люди без образования и специальности, не имеющие ни семьи, ни имущества, — люди, чаще всего без рода, без племени, даже без прежнего хозяина — совсем как муравьи, которые никогда не имели своей родословной.
Так и про Алию Джевеницу не было известно, ни где он родился, ни кто его поставил на ноги и где бросил, а возраст его не мог установить даже военный округ, который по причине узкой груди освободил его от службы в армии как непригодного. Обо всем этом, быть может, чуть больше мог бы рассказать разве что первый хозяин Алии, доктор Заммлер, который и устроил Алию на службу, но то ли потому, что это никого не интересовало, то ли потому, что сам Алия об этом не заговаривал, даже я, столько лет проведший рядом с ним, никогда не спрашивал его и — должен признать — ничего об этом не мог бы сказать.
Доктор Заммлер, о котором я поэтому подробнее должен буду рассказать, некоторое время был нашим домашним лекарем, еще в те времена, когда я был мальчишкой, и был это в общем хороший врач, насколько я слышал от отца и матери, но довольно странный человек: он любил своим пациентам, их родственникам, да и всем людям вообще говорить неприятные вещи, которые никто не мог бы опровергнуть, но которые тем не менее люди выслушивают неохотно и обижаются или стыдятся, если им кто-нибудь говорит об этом в лицо. Поэтому-то он не мог и расширить практику и вынужден был взяться за должность врача на железной дороге.
Что касается меня лично, могу теперь прямо сказать, что я его не любил. А в общем, кто любит докторов? И известное дело, меньше всего причин к этому у детей, которые еще не умеют ценить утешительную роль медицины, а из рук врача должны принимать горькие и неприятные лекарства. Доктор Заммлер к тому же словно наслаждался, прописывая самые горькие и самые неприятные, предварительно напугав меня ими, и нимало не старался облегчить мне их прием. «Сейчас мы пропишем ему один дивный горький порошок, — говорил он, — и, если не поможет, завтра дадим ему еще два или три и хорошую ложку касторки». Маме, влюбленной в свое дитя, повторял, что я недостаточно упитан, слабо развит. «Будет не из красавчиков!» — твердил он, а мама сердилась и снова приглашала его всякий раз, когда я заболевал.
Меня же на самом деле больше всего отталкивал его внешний облик: на мой взгляд, это был до ужаса некрасивый человек. Был он лысый, толстый, с белой кожей, рыжими бровями, желтыми ресницами и веснушчатыми щеками, подрагивавшими при каждом движении. Но всегда опрятен, вымыт и надушен; костюм его был из самого лучшего сукна, красиво сшит и отутюжен, а рубашка чистая, с белыми манжетами и жестким воротничком. На ногах серые гамаши, в руках черная трость с серебряным набалдашником. Да и мама говорила: нельзя, мол, сказать, что он красив, зато человек он очень интересный.
Родом он был из Вены, имел состоятельных родителей, которые рано умерли. Очень скоро он растратил свое состояние и, когда началась Балканская война, подгоняемый долгами и привлеченный обещанной наградой, явился в сербскую армию, которая по всем краям земли искала лекарей, и в самой непосредственной близости от передовых позиций провел некоторое время в тифозных и холерных бараках. И сам перенес тиф, затем перебрался в Боснию, поселился в Сараеве и женился на своей бывшей коллеге, которую привез из Вены. Здесь, в Сараеве, встретил он крушение Австрии, как добровольцу балканских войн новые власти не чинили ему препятствий, даже выплатили причитающиеся вознаграждения, которые в обесцененных кронах представляли не бог весть какое состояние, и за эти деньги, не слушая советов своих друзей, купил он какой-то дряхлый боснийский домишко на левом берегу Миляцки, у самого Требевича, в нездоровой, сырой тени горы, поднимавшейся над ним. С деньгами, которые у него остались, вероятно, из той же самой необходимости, которая заставляла его постоянно мыть и холить свое некрасивое тело, принялся он теперь приводить в порядок и холить свой дом — одаривая его свежими оконными рамами, заново оштукатурив и покрасив, на что ушла уйма денег. Выкрашенный в серо-зеленый цвет дом поистине выделялся среди облинявших соседей, но запах плесени и мышей так никогда из него не смогли изгнать, низкие потолки оставались неровными, окна маленькими, а комнаты плохо освещенными.
В этот дом и пришел служить Алия. Кроме него и доктора, здесь находились еще докторша и прислуга, которая готовила им еду. И докторша была некоторым образом не без странностей: выходила редко и только в обществе супруга, по воскресеньям в нанятой коляске они выезжали за город, раз или два в год навещали знакомых. С визитами они вообще не принимали, в дом никого не приглашали, а пациенты допускались только в приемную в нижнем этаже, отделенную от жилых помещений лестницей и двойными дверями. Докторша оставалась в своей комнате, до изнеможения читала романы и решала кроссворды и по нескольку раз на день заказывала крепкий «настоящий турецкий кофе». Лишь иногда подходила к окну, смотревшему на грязную немощеную улицу, и крайне редко до обеда, когда не было ни пациентов и ни доктора, спускалась в приемную — не столько проверить, все ли там в порядке, сколько из-за того, что не знала, на что убить время. Домашнее хозяйство и прислуга были в ведении ее супруга.
Хотя она и сама была врачом, медициной никогда не занималась. В первые же месяцы практики подхватила в больнице скарлатину, которая дала осложнение на уши, и до такой степени оглохла, что не могла отличить воспаление легких от обыкновенного бронхита. Из-за своей глухоты она не смела выходить на улицу, опасаясь быть задавленной, а в обществе не любила появляться из-за невозможности участвовать в разговорах и чувствуя себя среди людей лишней и униженной. А доктор, вместо того чтобы подбодрить ее, поддерживал в ней ее страхи. «Держит ее взаперти, словно в гареме!» — жаловалась ее мать, и мне было непонятно, ради чего он это делает, насколько я мог оценить, докторше было далеко до красавицы — у нее были крупные выступающие зубы, большие навыкате глаза, тонкие и жидкие волосы, на шее она носила бусы, чтобы прикрыть зоб, и от некрасивого доктора отличалась ровно настолько, насколько женщина может быть привлекательнее мужчины, чтобы не казаться безобразнее его.
Когда Алия пришел в дом, ему выделили в полуподвале за приемной узкую и сыроватую комнатушку, маленьким оконцем смотревшую во двор. Здесь Алия только ночевал — целыми днями он был занят в кухне, в коридорах или вне дома, а круг обязанностей у него был как у всех слуг: рано поутру вымести коридор, лестницу и приемную, узкую площадку перед домом очистить от грязи, пыли или снега, принести хлеб, молоко и утренние газеты, принести уголь, дрова и затопить печь. Затем он шел на рынок, покупал то, что ему поручали; помогал девушке по кухне, из соседней Хивзииной кафаны приносил докторше «турецкий кофе», а пациентам разносил лекарства, потому что у доктора был странный обычай заказывать лекарства в определенной аптеке и самому следить за их изготовлением. Он обедал, мыл посуду и спускался в коридор на первом этаже, служившем прихожей и комнатой ожидания, тут он садился в плетеное кресло и, уставившись куда-то в потолок, открывал и закрывал двери пациентам, когда они приходили и уходили, а когда где-то около пяти часов он провожал последнего больного, наступало самое томительное время: он не знал, что ему делать с собой, — все ему казалось, что он каждому мешает. Ужинал он на кухне, помогал служанке вымыть посуду, запирал все двери и закрывал все ставни на окнах, потому что докторша боялась воров, гасил свет в коридорах и отправлялся в свою каморку. И так каждый день — с той только разницей, что зимой ему больше выпадало хлопот с расчисткой двора от снега, колкой дров и топкой печей, а летом приходилось бороться с пылью и гонять мух. Только по воскресеньям после полудня он был свободен и мог делать все, что хочет. Но и тогда он не знал, чем заняться: в Сараеве у него не было ни родных, ни знакомых и ему некуда было пойти. Правда, он мог бы отправиться на пляж искупаться в Миляцке, поиграть в кости или «чифтека», посетить «Циркусплац», где покататься на каруселях и посмотреть борцов, сходить на Бабича-башту и на Хрид, где устраивались состязания стрелков, любителей выпить и где играли гармоники, а то и пройтись по кварталу и посидеть на лавочке до полуночи. Но он этого не делал. В любой игре и забаве должна присутствовать свобода, смелость и движение, а с наличием подобных качеств нельзя быть слугой или оставаться на одном месте. Поэтому он поглядывал издалека на игры мастеровых и учеников, очень хорошо понимая, что для него и что ему пристало. Ту небольшую плату, которая ему причиталась, доктор сам клал на его имя в банк, и денег для игры в кости и на прочие забавы у него не было, а будучи столь невзрачным, маленьким и робким, к девушкам подойти не смел. Поэтому он без цели слонялся по городу, рано возвращался домой, по плохой погоде вообще не выходил из дому и чаще всего сидел в кафане у Хивзии и просто так посматривал на проходящих улицей людей, редких и праздных посетителей, как они пьют кофе и играют в домино, или помогал Хивзии тем, что молол кофе и чистил джезвы. Служанки он побаивался, особенно толстухи словенки, долгое время работавшей в доме; докторши слушался, а доктора любил и с преданностью бессловесного щенка следил за каждым его движением. Пациенты, знакомые доктора и все соседи знали его только как «докторова Алию», на службе у доктора появился у него легкий пушок на подбородке и верхней губе, здесь он дозрел и до службы в армии, куда его не взяли, здесь он начал постигать буквы, но писать так никогда и не научился, и здесь же, в конце концов, дождался того дня, когда доктора однажды привезли домой в коляске, завалившегося на сиденье, с расстегнутым воротником, в съехавшем на бок галстуке, обессилевшего и побледневшего, чтобы всего полгода спустя после этого первого сердечного приступа проводить на кладбище.