Избранное — страница 20 из 97

в окнах прилегающих домов народу было порядочна. Люди смотрели, как уводят землемера Гросса. Отец с поникшей головой шел в сопровождении конвоиров, а мать, До крайности взволнованная, подняла взгляд и вдруг закричала; «Нас уводят! Вот нас уводят! — повторила и добавила сквозь слезы: — Больше мы не вернемся!» Отец обернулся, приостановился и взял ее за руку. Головы в окнах исчезли, несколько окон захлопнулось, отец и мать двинулись дальше между конвоиров, а в трех шагах за ними, как ходил за отцом на работу, шел Алия, но только без мешка, без штатива и красно-белых геодезических вешек. Так он и провожал их через весь город, до тех пор пока перед ним не захлопнулись ворота. Затем он не спеша возвратился домой; нашел дверь запертой и опечатанной и, не зная, куда податься, сел на порог и оставался так до ночи. Соседи какое-то время еще видели, как он крутится возле дома, а затем, когда он потерял всякую надежду и когда в дом вселились чужие люди, пропал, и больше о нем ничего не было слышно. Один знакомый отца сказал мне, что он не искал работу и умер где-то в квартале бедноты.

Он умер, и это все, что я о нем слышал, и никто мне не мог сказать, где он похоронен. «Кто знает, где кто здесь лежит!» — отвечали мне, пожимая плечами, и показывали на бедняцкие могилы по склону горы.

Отец и мать больше не вернулись. И о них ничего не было слышно. Но после них остался я, чтобы, подобно Уленшпигелю, носить на своей груди родительский прах, в судах и канцеляриях сохранились планы, начерченные рукой отца, остались улицы, проложенные по его чертежам, и дома, воздвигнутые на его фундаменте. А что осталось после Алии? Что осталось сделанное его руками? — спрашивал я, тщетно разыскивая его могилу на этих пустых склонах без дерева и тени. Для чего жил он, у которого не было ни семьи, чтобы его поминать, ни знакомых, чтобы помнить о нем, у кого даже могилы нет, чтобы хоть она сохранила его имя? Ничего нет, что говорило бы, что на этой земле прожил свой короткий век Алия Джевеница, слуга и бедный человек, без всего того, что отличает людей с именем, значением и положением, но человек добрый и честный, который обладал верностью — одной из редчайших человеческих добродетелей!

Может, потому я и взялся написать это, чтобы сделать все, что в моих силах, дабы сохранить его имя, хоть на короткое время, и передать его предназначение еще какому-нибудь живому человеку.

Ибо, не будь у каждого из нас своего предназначения, чего бы стоила жизнь человека на земле?

Перевод Р. Грецкой.

ОСТОРОЖНОСТЬ*

Когда ему было четырнадцать лет, случилось так, что его старший брат, купаясь во время каникул в ручье, который и ребенок перешел бы вброд, погиб странной и нелепой смертью: прыгнул с крутого берега в узкий омут, образовавшийся на том месте, где брали песок и гальку для дороги, и больше не вынырнул — ударился головой о дно, потерял сознание и захлебнулся, прежде чем растерявшиеся товарищи успели его вытащить; а может быть, при прыжке в холодную воду, после пребывания под жаркими лучами солнца, отказало сердце.

Городок был маленький, а несчастье — большое; юноша, который незадолго до этого сдал экзамены на аттестат зрелости, был самым красивым парнем в городе и отличным спортсменом. Говорили, что он играл в команде «Славия» и плавал со временем, близким рекорду страны; случай был из ряда вон выходящим; о нем писали в местной газете и еще долго говорили в школах и семьях, особенно в тех, где были подростки. Я не стал бы о нем упоминать, если бы позже не выяснилось, что он оказал глубокое воздействие на младшего брата погибшего: нашего школьного товарища и сверстника. Под влиянием этого трагического и страшного события он стал необычайно осторожным и осмотрительным, начал избегать риска и вообще всего, что могло бы поставить его в неопределенное, неясное, шаткое положение, — шла ли речь о детских играх или о тех решениях, которые время от времени приходится принимать каждому взрослому человеку.

Правда, выводы такого рода легче делать, чем обосновывать. Они диктуются рациональным характером нашего мышления и привычкой отыскивать причину каждого следствия даже в тех случаях, когда ее трудно найти в бесконечном ряду взаимосвязанных фактов, составляющих нашу жизнь. Как бы то ни было, явное недоверие к жизни, стремление обезопасить себя от всех ее превратностей, предвидя заранее все возможные беды, — особенность, которая чем дальше, тем явственнее обнаруживалась в нашем товарище, легче и проще всего объяснялась именно этим.

До этого случая, да и некоторое время спустя, он был общим любимцем. Мы, его товарищи, девочки, учителя, да и наши родители, твердившие о нем чаще, чем нам бы этого хотелось, — все, каждый на свой манер, любили его любовью, выражавшейся то в безграничном восхищении и безусловном подчинении, то в мягком, отеческом внимании, с каким относились к нему даже самые неприветливые учителя. И в самом деле, как я помню, это был необычайно милый и красивый мальчик. Чистый и аккуратный, в коротких штанишках, рубашке и курточке, которые были не хуже и не лучше наших, он всегда казался хорошо одетым, а лицо у него было гладкое, румяное, открытое и ясное и оставалось таким на протяжении всех школьных лет, даже тогда, когда наши лица огрубели, обросли пухом и разукрасились прыщами.

Учился он прекрасно, без всякого труда, играючи, и, казалось, отличные оценки в его дневнике появляются сами собой, в каком-то заранее определенном порядке, словно нить, разматывающаяся с клубка. А проще говоря, он быстро схватывал, всегда знал то, о чем его спрашивали, отвечал легко и речисто и скромно садился на свое место, когда ему разрешали. Во время письменных контрольных он находил способ подсовывать нам решения, на уроках подсказывал, как самый смелый и ловкий, был зачинщиком проказ и капитаном футбольной команды. Он настолько выделялся среди нас, что учителя даже не ставили его в пример, а нам не приходило в голову сравнивать себя с ним. В нем не было пресмыкательства и подхалимства, свойственного первым ученикам, мы не видели в нем ни соперника, ни обузы для себя — он раз и навсегда был признан первым, бесспорно лучшим из нас, самым блестящим, с самым прекрасным будущим.

И именно поэтому, вернувшись той осенью в школу и собравшись в классе за партами, которые были больше и просторнее прежних, мы с любопытством и трепетом ждали его прихода. Но когда он наконец появился в дверях и, поздоровавшись с нами кивком головы, прошел на свое постоянное место — вторая парта слева, — мы не увидели в нем ничего особенного, разве что он чуть осунулся и побледнел. Но это впечатление, как и то, что некоторое время он был спокойнее, сдержаннее и тише, чем раньше, видимо, исходило от нас самих: мы считали, что к нему надо относиться бережно, с особым вниманием, а он поэтому не мог держаться с нами так же свободно и непосредственно, как прежде. Впрочем, это продолжалось всего месяц-другой, вскоре мальчишеские шалости, школьные заботы и непонимание всезавершающей и неотвратимой сущности смерти, столь свойственное детству, заставили нас забыть о трагическом случае. Все пошло по-старому, только теперь мы стали взрослее, а Иван, как нам казалось, серьезнее. Но когда в конце года у нас произошел конфликт с учительницей, сердитой и раздражительной старой девой, и на совещании заговорщиков было решено увести с ее урока весь класс, он, к великому нашему изумлению, посоветовал нам поразмыслить и не делать этого. «Это опасно, — сказал он, — а никаких шансов на успех я не вижу». Ошеломленные, мы навалились на него со своими доводами, но он упрямо продолжал стоять на своем. «Затея бесперспективная, и я не хочу рисковать», — сказал он, и это было впервые, когда он произнес фразу, которую мы потом часто слышали от него.

Оказалось, впрочем, что он был прав.

В то время я часто бывал у него. Отец его был бухгалтером, мать, кажется, учительницей, жили они в узком переулке, на третьем этаже неприглядного, облупившегося дома с темной, запущенной лестницей. Однако в квартире у них всегда было уютно, тихо и спокойно. Ничего похожего на ту шумную суету, к которой мы все привыкли у себя дома. Обычно мы сидели в его комнате. Мать, седая, но с еще свежим лицом, ненадолго наведывалась к нам, иногда в дверь заглядывал отец, отпускал какую-нибудь шутку и скрывался, а в разгар занятий нас угощали кофе с молоком и вкусным домашним пирогом. Занимались мы у окна, за столом Ивана, на котором все тетради и книги были аккуратно сложены и обернуты в белую чистую бумагу. Когда смеркалось, снова входила мать или старшая сестра и заводила с нами разговор, чтобы напомнить, что время позднее и пора отдохнуть.

Я любил бывать в этом доме. Все тут было чисто, тщательно прибрано, повсюду ощущалась теплая семейная атмосфера. Я уходил оттуда успокоенный и серьезный; меня смущала только фотография погибшего брата, обвитая флером и висевшая над столом Ивана, словно напоминание о страшном событии и о том, чтобы он шире открывал глаза, не бросался слепо в воду и не доверялся течению, каким бы тихим и безопасным оно ни казалось. В моем детском воображении рисовалась картина — Иван перед этим портретом, точно перед иконой, отчитывается каждый вечер о своих поступках. И мне, по-мальчишески влюбленному в него, казалось, что эта фотография отделяет его от нас; а он и в самом деле тогда и в последующие годы мало-помалу, сперва незаметно, а затем все очевиднее, отходил от нашего круга.

Мы почувствовали, что в некоторых вещах уже не можем положиться на него. Когда мы украдкой начали курить, он к нам не присоединился; когда мы, нарушая запреты, ходили на танцульки, он только раз или два заглянул в зал и больше не появлялся там. То же повторилось с кафе, биллиардом, картами и даже футболом; в седьмом классе гимназии он забросил и этот вид спорта, которым еще занимался. Когда мы в том же классе стали сильнее интересоваться девушками и принялись ухаживать за прислугой из Иванова дома, он сказал нам, что эти девицы опасны: «Нагуляют себе ребенка с солдатом в парке, а потом вешают его на другого!» — и больше не взглянул на нее. Когда мы, подбиваемые студентами и преподавателями, кричали на улицах и сжигали итальянские флаги, он заявил, что не хочет, чтобы его арестовывали и избивали за здорово живешь. А когда мы в ту весну из-за неудовлетворенной юношеской жажды любви окончательно испортились, начали прогуливать занятия, приносить в гимназию фальшивые справки, пьянствовать и посещать по вечерам известную улицу, украшенную красными фонарями, он интересовался нашим времяпрепровождением и рассказами, где все было изрядно приукрашено, но, сколько мы ни уговаривали его пойти с нами, все было тщетно. И на это у него был готовый ответ: «Вот накроют вас и выгонят из гимназии, а то подцепите какую-нибудь болезнь и будете каяться всю жизнь».