Непременным членом общества являлся также Уча, иначе никогда никем не называвшийся, — городского вида человек, тот самый, что рассматривал приезжего в первый вечер. Учитель и директор провинциальной школы в прошлом, а ныне пенсионер, он вынужден был ввиду скудости пенсионного содержания и болезненности своей супруги податься обратно в свою вотчину. Копаясь понемногу в запущенном отцовском хозяйстве, он разводил фрукты, кур, пчел — словом, все способное приумножаться и плодиться к его выгоде, но без его труда, — и за скромный гонорар обучал грамоте сельских детей, дабы иметь возможность своим детям, получавшим образование в Белграде, посылать сбереженные и вырученные гроши вместе с занятыми и перехваченными где-нибудь на стороне. Как человек ученый, он считал себя ближе всех по духу к приезжему гостю и потому чаще других подсаживался к нему поближе и под скромное угощение — чашка кофе или стакан вина — посвящал его в здешние судьбы и обстоятельства, чтобы потом за другими столиками — уже совершенно безвозмездно — переводить слова и мысли нового своего знакомого на язык здешних жителей и от его имени делать заявления, никогда никем не высказывавшиеся. С молодым хозяином Миле, капитаном Стеваном, дядюшкой Американцем и Симо Бутылкой, находившимся в постоянном подпитии, Уча составлял сложившуюся картежную компанию, над головами которой, подобно сигнальным флажкам корабля, Капитан, как наиболее ловкий и смекалистый, но, уж во всяком случае, самый темпераментный, лихо размахивает картами и с прищелкиванием и выкриками лупит ими по столу, то и дело сплевывая на свои сухие пальцы и на правах выигрывающего заказывая выпивку за чужой счет.
Заглядывает в заведение и долговязый, постоянно озабоченный крестьянин, на деньги заокеанских братьев поднимающий с сыном дом неподалеку от Милиного заведения. Пропыленный и запачканный известью, он садится промочить горло, а его сын, большой и сильный парень, безропотно ждет, когда отец поднимется из-за стола и они опять пойдут на стройку. Оставив мотоцикл у беседки, что позади заведения, заворачивает сюда и Гайо Почтальон перед тем, как отправиться в горы разносить письма отдаленным адресатам. Заходит и водитель маленького грузовика, приезжающий с редкими посылками к бакалейщику или к Миле и заодно забрать пустые ящики и бутылки; случаются тут и проезжие, туристы, занесенные волею случая в этот глухой уголок побережья или остановившиеся расспросить дорогу, передохнуть и подкрепиться. Ежедневно по утрам, в один и тот же час, облаченный в неизменные полосато-темные панталоны и черный люстриновый пиджачок, с недостающими черными канцелярскими нарукавниками и в белой рубахе без галстука, как разжалованный офицер без эполет, мимо заведения проходит, с достоинством выбрасывая перед собой палку, старичок — бывший общинный делопроизводитель. Осведомившись у бакалейщика, не пришла ли ему какая-нибудь почта или поручение, он отправляется назад, из всех завсегдатаев приветствуя поднятием шляпы одного только приезжего, первый раз — идя в лавку и вторично — возвращаясь обратно. В воскресные и в праздничные дни на пути из церкви перед заведением собираются старики потолковать о том о сем, повидаться с живущими на отшибе знакомыми, обменяться небогатыми сельскими новостями. Иной раз забежит какой-нибудь мальчишка за спичками или уксусом да и застрянет, глазея на взрослых, пока его не выгонят бранью, а то и тумаком.
Женщины никогда не заходят сюда, нет в селе такого обыкновения. В окне верхнего этажа заведения ранним утром или под вечер, когда спустятся тени, огромной грудью заполняя весь оконный проем, появляется мать молодого хозяина. Похожая на сына как две капли воды и моложавая с виду, она так страшно раздалась и располнела, что с трудом держалась на ногах и почти не выходила из дому. Болезнь ее — непомерное отложение жира в боках и груди — досталась ей от негритянских предков, кровь которых, несомненно, текла в ее жилах. Капитан Стеван находил, однако, более определенное и грубое объяснение ее недугу: «Гузка, брат, у нее так отяжелела, что не дает ей в дверь пролезть».
Приморская половина села насчитывала всего каких-нибудь десяток домов. А между тем в этих по большей части трехэтажных каменных зданиях с их строгой и простой архитектурой, подсказанной природным вкусом, благоприобретенным строительным опытом и безупречным чувством меры, что сразу же определил профессиональный взгляд приезжего, населял шумный муравейник мужчин, женщин и детей. Приезжего, очевидно, все уже знали и при встрече почтительно раскланивались с ним, тогда как он, не разобравшись, кто кому родня и кто где живет, за эти несколько дней своего пребывания в селе запомнил только наиболее яркие и впечатляющие лица.
Слева от Станы проживало многочисленное семейство поденщиков. Каждое утро в одно и то же время из их калитки выходила колонна чернорабочих и, шествуя мимо него, по-солдатски приветствовала приезжего кивками и взглядами. Колонну возглавлял отец с косой на плече, за ним, соблюдая возрастную очередность и закинув мотыги наподобие винтовок на плечи, следовали четверо его взрослых сыновей. Вечером в том же порядке они возвращались домой, только мотыги сыновья устало волочили за собой по песку. В третьем от Станы каменном доме обитала одинокая как перст столетняя старушка; по утрам и под вечер она выносила из дому деревянную скамеечку и сидела на ней час или два, прикрыв глазные яблоки немигающими веками и застыв в такой глубокой неподвижности, что всякий раз, проходя мимо нее, приезжий с испугом спрашивал себя, жива ли она еще и не надо ли кого-нибудь позвать унести ее в помещение. Следующий дом щербиной в ослепительном ряду зубов портил общую картину своей низкорослостью. В нем жили только невозможно расплодившиеся мыши. Прогнившие ворота висели на единственной петле, двери заложены засовами и забиты крест-накрест досками.
В окнах и калитке соседнего с ним дома появлялись только женские фигуры в черном — своеобразная форма здешнего национального женского наряда, а перед домом на песке копошился выводок детей. На этом и обрывалась улица.
Обособленно от поселения, на краю залива, приютилась лачуга Митры Чумазого — промышляющего в одиночку рыбака; ни дом его, ни семью в селе своими не считали.
Справа от источника, посреди бухты, там, где размещался местный рыболовецкий «флот», в море впадал поток, он вздувался от осенних дождей и приносил, бывало, с собой с гор, загромождая ими русло, огромные белые валуны.
В давно заброшенной полуразрушенной мельнице над пляжем обосновалась хромоногая взбалмошная вдова. Нечесаная и злая, она таскала, расплескивая по песку, бесчисленные ведра с водой для пойла скоту и хозяйственных нужд и визгливо распекала своих непослушных, капризных детей.
Потом по взгорью поднимались ряды садов и огородов. За ними, на правой оконечности залива, утопая в зелени, с балконом и балюстрадой в бельэтаже высилось палаццо капитана Стевана — гордость здешних мест, усадьба бывших мореходов. К нему примыкал, выходя на тропу, забиравшую в горы, последний дом этой господской части поселка с раскидистой старой сосной перед террасой, увитой виноградом, диким шиповником и обросшей лавром.
И каждый раз, когда он проходил мимо него тропой, из-за барьера живой изгороди на скрип его шагов отзывалось предупредительное покашливание хозяина, дававшего знать о своем присутствии и как бы приглашавшего гостя зайти в его владения.
Здесь, в тени сосны, утром следующего дня, не успев распрощаться с дедом Томой и вырваться из плена его сетей, приезжий столкнулся с безумной старухой: вцепившись в ограду, она из-за ее укрытия горящими глазами смотрела за тем, что делалось внизу, на берегу.
— Не захотел продать вам рыбы? — подкараулила она его вопросом, вся в черном по обычаю местных женщин, но с непокрытыми седыми космами, змеиными жгутами разметавшимися по плечам.
— А я и не просил. Мне интересно было посмотреть его улов.
— Этот выловит, выловит. Да ни за что не продаст, черт проклятый… А вы куда? Куда направились?
— Пройтись посмотреть окрестности.
— Окрестности? А на что они вам, окрестности?
Кто-то откашлялся за живой изгородью. И, раздвинув зеленый барьер, на тропу вышел старик в неизменных полосато-темных брюках, поднятых выше вздутости живота.
— Замолчи и не задерживай господина, — загородил он старуху собой. — Простите, — извинялся старик, многозначительно подмигивая и увлекая его за руку в тень террасы.
— Пожалуйста, располагайтесь здесь как дома.
Приятный уголок. Тенисто. От толстых стен и каменной плиты стола исходит прохлада. Отсюда открывается вся ширь залива, они, словно в ложе, сидят, невидимые за баллюстрадой с расставленными на ней в синих и красных кухонных посудинах, отслуживших свой век, розмарином, базиликой и какими-то другими, незнакомыми ему цветами.
— Мне известно, что вы поселились у нас. Позавчера, когда вы прибыли, я вас случайно видел на дороге. Я сам местный, общинный делопроизводитель, в настоящее время на пенсии, а это, сами изволите видеть, мой дом, — представился старик и приподнял шляпу, составляющую наиболее изысканную часть его наряда, с перышком, заткнутым за ленту. Говоря, он покачивался на стуле по канцелярской привычке и щелкал подтяжками, которые он то натягивал, то отпускал.
— Принеси нам малиновой настойки! — распорядился он, обращаясь к безумной старухе, опасливо высовывавшей нос из двери и сейчас же скрывшейся в темноте коридора.
— Вы к нам по личной или служебной надобности, господин?
— По личной, в отпуск, так сказать.
— В отпуск? И сколько предполагаете задержаться?
— Недолго. С неделю.
— Понятно. По здешним условиям и это немало, господин. Боюсь, и за неделю надоест, да и квартира, надо думать, совсем вам не подходит. Село, одно слово, а народ неграмотный и темный. Я сам, хоть и местный, постоянно имею от них неприятности. А вы, мне представляется, лицо известное и важное.
— К сожалению, нет, — признался приезжий.