В другом конверте был счет за телефонный разговор, должно быть только что полученный или случайно не отправленный женой сразу. В третьем письме было обращение из редакции специального журнала по архитектуре с просьбой дать им материал для следующего номера, а также отчет о конференции, на которой он присутствовал. Это послание он разорвал на мелкие клочки. Картежники, в мрачном молчании шаркавшие картами по столу, повернулись к нему.
— Скверное известие, должно быть? — не без злорадства осведомился Уча.
— Если жена обозлилась, не переживай, это временное! — утешил его Капитан, собирая карты. — Пошли ей денег, она и подобреет. — И он сплюнул себе на пальцы, а потом и на пол под ноги.
— Э-э, мой Капитан, в Белграде жену деньгами ублажить не так-то просто, — заметил Уча. — Это тебе не наш Porto Pidocchio с его единственной бакалейной лавчонкой. Там нужна тугая мошна. За один вечер там можно просадить всю мою месячную учительскую пенсию.
— А если она упрется, так, чего доброго, потребует еще и машину! — вставил свое слово Миле.
— Тогда лучше и дешевле остаться с нами, — проговорил капитан Стеван, поднимаясь из-за стола и для верности придерживая штаны. Партия кончена, и он явно неудовлетворен. — Тут тебе мой дом вроде как бы приглянулся, могли бы и договориться — оставайся в нем. Обзаведешься лодкой, сетями и рыбачь себе с дедом Томой.
Пьяный Симо поднял голову, повернув к ним свое помятое лицо.
— На кой ему твои дом? Ему и у Станы неплохо. Глядишь, и приживется там. Днем накормят, а ночью обогреют.
— Верно, что неплохо. И дом не бедный, и баба крепкая. Только на кого ж пенять, что ты за пятнадцать лет устроиться не сумел? А теперь тебя залетный за пятнадцать дней обштопает.
Симо встал, пошатываясь и держась руками за стол. Набычился, глаза налились кровью, жилы напряглись на шее, того и гляди, опрокинет стол на Капитана и приезжего, а не то хватит бутылкой. Но нет, не посмеет он отважиться на это. Давно он свою гордость пропил и опустился до положения грошового прислужника; подавленный сознанием собственного своего ничтожества, Симо сник и, придерживаясь руками за стенки, побрел как был, с непокрытой головой, под дождь и ветер, может впервые не попросив приезжего заплатить за его выпивку.
Ворвался ветер, с улицы хлестнуло дождем, словно для того, чтобы смести и смыть следы Симо Бутылки.
Отвернувшись к полкам, Миле в смущении звякал бокалами, бесцельно переставляя их с места на место. Уча, часто моргая мышиными глазками из-за толстых стекол очков, пересел к приезжему за стол.
— Не обижайтесь на Симо! — заговорил он, почти касаясь губами его уха. — Ведь это он ради нее и осел здесь, в селе. Приехал на строительство верхней дороги с партией рабочих и тут-то и повстречался со Станой — она там кашеварила. Муж ее в то время уже в Америку укатил. А Симина жена вроде бы с другим сошлась, дети давно его забыли, да и он им писать перестал. Стана его и знать не хочет, а он все от нее никак не отлепится, да и деваться ему некуда. От тех отстал, а к этим не пристал. Спился, бездельничает — какой он работник теперь: пропивши пенсию, подсобит иной раз Миле, и то за выпивку. Если бы Стана и передумала сейчас, поздно. Ничто его теперь не спасет. И Симо сирокко на нервы подействовал. Погода поправится, и он остынет. Вы на него не сердитесь; народ здесь необразованный, грубый, — старался умилостивить Уча приезжего, дыша на него винным перегаром.
Он собирался уходить. Дождь перестал, по снизу, с моря, снова наползали дождевые тучи. Надо было поторопиться дойти до села, пока не начался дождь.
Сирокко свирепствовал всю вторую половину дня. Быстро стемнело. Из дому в такую погоду не выйдешь: все вокруг отсырело под потоками хлеставшего дождя. В комнате наверху делать нечего, укладываться спать слишком рано, и поэтому, поужинав, приезжий остался сидеть за кухонным столом, а напротив него, по своему обыкновению сложив на груди руки, стояла Стана. Ливень утихомирил море; в наступившей тишине слышны были даже невыговоренные слова и трепетание робкого пламени в керосиновой лампе под потолком.
— Он один во всем повинен! — в каком-то бессознательном порыве вырвалось у Станы. — Сгубил он мою жизнь.
— Кто сгубил? Это ты о ком?
— Дед Тома! Он и вас старается в свои сети завлечь.
— Старик? Что же он тебе такого сделал?
— Хуже не бывает, что сделал мне он… Я с его младшим сыном, с Божо, встречалась. Он нам пожениться не дал.
— Отчего же это он? В чем он мог тебя упрекнуть?
— Ни в чем, только в том, что я из Новиграда. Боялся, свезу в город последнего сына, а дом, баркас и сети должны были к Божо перейти.
— Вот оно что. И все-таки ты вышла в шторм ему помогать.
— Это совсем другое. Тут закон такой. Если бьют в набат, все, кто стоит на ногах, выходят на берег.
— А что с Божо?
— Ушел в армию, женился. И больше в селе не показывался.
— Ну а ты как, Стана?
— Я тоже вышла замуж. В соседний с Томой дом. Старому назло — чтобы вечно глаза ему колоть.
— А муж? Как это он от тебя в Америку уехал?
— Так и уехал — выправил паспорт, билет на пароход достал и уехал. На следующий день после свадьбы и собрался.
— Он тебе пишет? Вернуться не думает?
— Никогда не писал и возвращаться не думал. Другие надеялись, что он вернется, особенно отец его ждал, а я еще тогда знала, что никогда он не вернется.
— А за другого выйти не хотела?
— Не хотела, хотя возможности были. За ошибки надо платить. Это долг мой тому, кто уехал в Америку, и его бесприютной душе.
Поднялся ветер, и море снова разыгралось, волны подкатывали к порогам домов, грозя достать их длинными руками и утащить в пучину.
— Опять разбушевалось.
— Пусть отбушуется. Дышать станет легче. Из-за этого Томы и свекор мой поплатился головой.
— Как это, Стана? Когда?
Она села. Села с ним за стол, напротив него, впервые за все то время, что он был тут.
— В самом начале войны, когда итальянцы пришли, — начала она. — Наши забросили сети за островом, а когда вернулись, получили предупреждение, что ночью намечается нападение на итальянский караульный пост вверху над дорогой и что им надо где-то переждать, пока не уберутся каратели. Все согласились, кроме Томы. Рыбаку, мол, сети свои бросить все равно что солдату винтовку. Погода — хмурится, вот-вот налетит буря, сети спутаются, порвутся, а нигде такого не написано, что каратели отсюда быстро уберутся. Сети, мол, на этот раз даже поплавками не помечены, а по нынешним временам может случиться, что они и вовсе сюда не вернутся, как же тогда женщины и дети по всему морю будут сети искать? И останутся они без сетей именно тогда, когда они им больше всего требуются. А выйдут утром в море мужики — всякому понятно будет, что тот, кто о своих делах и заботах печется, не имеет касательства к тому, что творит сумасшедшая молодость. Если же они бросят сети на произвол судьбы, этим самым и покажут на себя, что знали о том, что готовится. Дома их спалят, детей и женщин в заложники возьмут, куда им тогда от позора деваться? Да и потом, пока итальянцы опомнятся, они успеют с уловом вернуться, а если, паче чаяния, за это время возникнет опасность, женщины выставят в окнах какой-нибудь знак, они высадятся где-нибудь в стороне и уйдут в горы.
Это всех сбило с толку. Разошлись по домам. Ночью у дороги началась перестрелка, над подожженной итальянской заставой взметнулось пламя. В потемках без побудки собрались рыбаки на берегу и вышли в море; на веслах, чтобы шум не поднимать. Приплыли к острову, начали сети вытаскивать, а тут с гор налетела гроза. Дожидаться, пока уляжется ветер, некогда было, сети зацепились за камни, рыбаки пожалели их бросить и слишком долго с ними провозились. Улов был, как никогда: рыбы в сетях — что виноградных гроздьев на лозе в урожайный год. Заторопились назад; в селе вроде бы все было тихо и спокойно.
Но только пристали к берегу и начали высаживаться, их окружили каратели. Затворили в еще не остывшей после пожара заставе, продержали весь день без еды и питья, а под вечер свели вниз, к дороге, как раз к тому месту, где теперь Милина гостиница, и поставили к стенке. Из каждого дома самое меньшее было тут по одному; вот потому-то почти все женщины в селе и носят траур. Один только старый Тома уцелел; когда карабинеры убрались и женщины пришли отыскать своих, они его нашли живым под грудой тел. Он был ранен, по сию нору закидывает правую ногу.
— Он мне об этом ни словом не обмолвился, — признался приезжий.
— И не обмолвится! Когда из-за него и его сетей столько народу погибло.
— Не только из-за него. Сети же общие были.
— Его вина самая большая: был бы он настоящий мужчина, не позволила бы ему совесть в живых остаться.
— Что же, самому подставиться под выстрел ни за что?
— Как это ни за что? Когда погибло столько родных, которые были моложе и нужнее его. И он должен был получить свою пулю. — Гримаса ненависти свела ее губы. Должно быть, что-то еще стояло между ними.
Стана поднялась. Прямая, холодная и желтая, как задутая восковая свеча.
— Не имеет он права жить, когда умирает столько молодых, — проговорила она. — Растянул свои сети, как паук, и сосет чужую кровь. Сгубил мою жизнь, и моих всех под корень извел. Он и за сына мой кровный должник. Это он приохотил мальчонку к сетям. Это на Томином дворе гранату он нашел.
Погода не менялась, утро занялось пасмурное и ветреное. Только люди словно бы изменились за ночь. И притом к худшему.
Высказав за вчерашний вечер все, что накопилось на душе, и израсходовав запас слов, отпущенных на целый год вперед, Стана еще плотнее стиснула губы, и вообще-то бесцветные и тонкие, они вытянулись и превратились в узкую, почти невидимую полоску.
Она избегала своего постояльца, да и он не находил себе места и метался из дома во двор, пока в конце концов не завернулся в плащ и не вышел на берег, подставив грудь под ленивые и редкие, но сильные, словно удары молота, порывы ветра.