Избранное — страница 10 из 118

Зажгли две лампы по краям стола (керосину колхоз выделил); ночные бабочки летят на лампы, крылышки обжигают, падают, но если хватает сил взлететь снова — опять притяженно рвутся к манящему и гибельному для них огню. Отец поднял одну, спаленную жарким накалом лампового стекла, положил на ладонь, спросил тихонечко, а Ване слышно: «Из ночи к свету, да? Чего ж увидела?..» Мать тут же накрыла отцовскую ладонь своей, — отец вздрогнул, и подмечает Ваня, как незаметно для других мать улыбнулась отцу, теснее прижалась к его плечу. Он отозвался улыбкой. Мать шепнула: «Они, бабочки, глупые, ты их не жалей…» — а вслух сказала:

— Споем, Сережа, как бывало. Сыграй, Владимир.

— Устал, — ответил дядя Володя и переложил гармонь с коленей на скамейку.

— Какой тогда разговор, — сказала мать, наклонив голову, — отдыхай. Можно и без песни…

— Можно, — упрямо согласился дядя Володя, и было ожидание в нем: ну-ка, что еще скажете мне?

— Дорогие хорошие женщины! — вставая, громко произнес председатель Ефрем Остроумов. — В день ликования подымаю официальный тост за вас, поскольку вы, как говорится, основная сила… В этом весь вопрос, когда я в роли руководителя думаю об ответственности за хлебозаготовки. Сто лет трудоспособной жизни вам каждой и наш мущинский поклон! И, пользуясь обстановкой, напоминаю, что завтра всем собраться после выгона коров у риги, где я распределю задания. Это я к тому, чтоб по дворам мне не ходить, кнутовищем в окна не стучать… Понятно, бабы?

— Ой как понятно!

— Спасибочки на добром слове, Ефрем Петрович!

— А евсеевский клин когда зачнем жать?

— А ну-тко я тебя поцелую, Ефрем Петрович, покуда Нюшка в больнице…

— Ха-ха-ха… Вот так Полина!

— Знает кошка, чье мясо съела.. Подсластилась!..

Подруженька моя Поля,

Тебе радость, а мне горе,

Тебе радость, ты спозналась,

А мне горе — я рассталась!..

И-и-ихь-ах!..

— Ну, Полина, дай!

И-эхнь!.. Сохнет-вянет в поле травка,

Разлучить хочет мерзавка.

Разлучить-то не придется:

Седьмой год любовь ведется!

— Чего, бабоньки, веселимся?

— Полька, бестыжа-а!

— А!

— О-е-е-ей, лю-ю-ди-и!.. Жи-и-ить ка-а-ак! Жи-и-ить!

— Не рви душу…

— Пущай себе. Плачь, Настя, плачь, наши вдовьи слезы не проглотишь…

— Ванечка, мальчик сладкий, золот, дождалси папаньку, дождалси!..

— Алевтина, грибков подложи…

Ваню покачивает, вроде он по речке плывет, по тугим волнам, взбитым внезапным зеленым ветром, который иногда налетает из-за леса, поверх его заградительной высоты, пригибая и раскачивая верхушки деревьев; и спать не хочется, а будто в полусне он, — и плывут, взыгрывая на невидимых перекатах, стихая на отмелях, разговоры, разговоры…

— …Слабость сперва была, по первому году, а опосля обвыкся. Тротил, ртуть гремучая, пироксилин — с чем соприкасался-то, Сергей Родионыч! Сапер ошибается один раз, в этом вся штука… Через тыщи смертей прошел — век мне теперь жить!..

— …Нет, как можно! Он, ггаф Шувалов, во фганцузский Пагиж езживал и в гогод Скопин, там в банке состоял. Меня, чего скгывать, бгал с собой, стгог был, пгавда, щипать любил… вот эдак, где помягче…

— Уй, дедок, охальник, руки убери, тоже мне…

— …Как еще на япошек нас не послали?

— …А дождь бу-удет. Утки седня полоскались шумно, крылами били — бу-удет…

— …Раненый приехал он, осенью было, купаю его в корыте, глянуть невмоготу, исстрадалася вся… И опять забрали его, в ездовые, отписывал, рука слабо действовала, неплохо, отписывал, устроился, в тепле, еще начальником молодой лейтенант у него был, Петей звали лейтенанта, земляк, почитай, из Калуги, сынком мой его называл… А ко Дню Красной Армии похоронка, прибила она меня… И зачем же его, немолодого, вторично брали, какая в том нужда была…

— Была, выходит, Варя…

— …Нам бы гвоздей, цементу машины две, оконного стекла — свинарник бы построил, овчарню, конюшню… А я колхоз принял — в кассе ровно двадцать три копейки наличными, не вру, Алевтину спроси, она счетовод, не даст соврать…

— …Бабоньки, ты, Варюх, как депутатка, иль второй бригаде уступим? Сроду, как колхоз организовали, еловские в последних…

— …Подобным образом, в лоб, Ефрем, нельзя ставить вопрос: за нас окончательно и полностью Рузвельт был или не за нас? А где ж анализ классового, идеологического несоответствия наших государственных систем? И тут же записывай в актив фактор времени — всеобщую мировую ненависть к фашизму. И то, чьи интересы Рузвельт, как президент, обязан был защищать, кому — хотел иль не хотел, а подчинялся…

В этом застольном беспорядочном шуме, где смех, жалобы, просто беседа при перестуке вилок и ложек, стаканов и кружек, скрипе скамеек, — в этом шуме беспомощным ручейком, неспособным но слабости достичь цели, звучал голос Ксении Куприяновны Яичкиной. Да она и не обращала внимания, слушают ее иль нет, — она стояла за столом, гордо и властно подняв седую голову, пристукивала ладошкой по липкой клеенке, говорила, что ученье — свет, а неученье — тьма, что она приветствует возвращение в Подсосенки примерного советского народного учителя нового типа Жильцова Сергея Родионовича и с чувством удовлетворения докладывает сегодняшнему собранию о готовности школы встретить учеников: есть шесть букварей, пять учебников арифметики, другие книги, а Сергей Родионович привез с собой тридцать восемь простых карандашей, четырнадцать красно-синих и разнарядку на получение в районе пятидесяти тетрадей… Она говорила — и будто это непохожая на других птица пела свою песню, и почему бы ей не петь ее, когда в этой песне единственный смысл ее разумного существования?..

— Чисто колдунья, — Майка Ване шепнула. — У ней изо рта дым идет…

— Выдумывай, дым! Это пыль от старости. Она царя пережила! — Ваня легонько дернул отца за китель, отвлекая его от Ефрема, показал на Ксению Куприяновну, похвалился, как пожаловался: — Она велит мне стихотворение выучить.

— Ты о ком?

— Ксения Куприяновна…

— Так и говори: Ксения Куприяновна заставляет меня… А какое стихотворение, Иванушко?

— «Дети, в школу собирайтесь…» На бумажке написала…

— Отменное, Иванушко, нестареющее стихотворение! Учи. И не пора ль тебе спать? И Майе Ефремовне тож. Как, Майя?

— Я от спанья нервная становлюсь, — ответила Майка, — мне сладкое снится, а проснешься, какая польза от этого?

— У ты! — сказал довольный Ефрем, с отцовской ласковостью шлепнул дочь по мягкому месту. — Беги-ка ты, коза, в тарантас…

И они — Ваня и Майка — пошли к тарантасу, взобрались на него, легли на свежий сочный клевер, а выездной председательский жеребчик громко фыркал возле них, всхрапывал, тяготясь одиночеством. Майка прижалась к Ваниной спине, уткнула в него острые локоточки, подышала ему в шею. Он повернулся к ней, учуял, что пахнет от нее луком и консервами из больших американских банок, — отодвинулся, стал смотреть, что делают звезды на темно-синем небе. Майка тут же уснула, во сне брыкалась ногами, смеялась, и он всю ее забросал клеверной травой, только для дыхания отверстие оставил.

Звезды соревнуются, какая из них разгорится сильнее, иные от перенапряжения внезапно гаснут, другие срываются, летят вниз, как в пропасть, и тоже гаснут, — за небом не скучно наблюдать… Слушает Ваня краем уха продолжение застолья. Многие ушли, женщинам ведь рано вставать, но кое-кто остался; дядя Володя Машин пьяно крикнул Ефрему в ответ на его какие-то слова: «Раскомандирился… ишь!.. а я не шестерка тебе, я сам козырной туз!..»

По удлиненному носу и очкам даже с ночного расстояния угадывался отец, — трезвый он, ничего не пьет, не любит спиртного; высоко вскидывая руку, рассказывает Ефрему и другим… Он на все может ответить, все знает, его обо всем спрашивают. «Умный, — думает Ваня, — а вот не воевал…»

Еще Ваня думает, что взрослые совсем не так живут, как можно жить, — они тишине покорились, в надоевшей работе копаются, о еде разговаривают, и не было б войны, так бы сиднями и сидели в Подсосенках, не мечтая о подвигах, о том, чтоб, к примеру, летчиками стать и над облаками вести тяжелый сверкающий самолет или уехать жить в город, где можно ездить на желтых трамваях, даже днем смотреть кино, где милиционеры неотрывно следят за порядком и всегда укажут, куда идти, если заблудишься…

Замечтавшись, он не сразу уловил, отчего так распаленно кричат за столом: дядя Володя Машин, оказывается, кричит.

— Я сы-ыграю! — грозится он, тянет со скамьи гармонь к себе — она издает печальные и сердитые звуки.

— Не нужно, Владимир, — строго отец говорит. — Спать, спать!

— Не-ет, — упорствует дядя Володя, — сы-ыгр-р-раю!

Он тычет пальцем в сторону Ефрема и, задыхаясь в пьяной торжествующей злобе, выкрикивает:

— Ему!.. Не-ет… ему и Алевтине Демидовне! Они, Сергей Родионыч, без тебя тут спелись… спе-лись!.. Я им сыграю! Спе-елись!..

— Г-гад! — тоже задыхаясь, кричит Ефрем: вскидывает тяжелый кулак, бьет дядю Володю в грудь…

И одновременно — в ужасе — голос матери:

— Врет он, Сереженька, не верь, врет!

— Он такой, — хрипло говорит Ефрем, — он непонятный среди нас, Сергей Родионыч. Нас, фронтовиков, столкнуть хотит…

— Не верь, — убивается мать. — Он из-за зависти, Сереженька… Не было-о-о!..

Не было, не было, не было… Это больно входит в уши, закупоривает их, у Вани зуб на зуб не попадает, — выпрыгивает он из тарантаса и бежит к матери, обхватывает ее холодные ноги, толкается лицом в колени и не кричит, требует:

— Не было, не было!

— Конечно, не было, — твердо говорит отец, его дрожащие руки ловят Ваню, никак ухватить не могут, наконец он приподнимает Ваню, прижимает к себе, шепчет: — Ты чего, Иванушко? Ты же сынок мой, Иванушко, сынок!

XII

Завтра в школу, завтра новая жизнь начинается! Звонок слушать, карандашом писать, уроки заучивать… примеры у доски придется решать. 5—3=2. 8+1=9. Можно на черной доске куском мела любое слово начертить. На какую букву? По-ожалуйста! ОСА, ОКНО. А еще в южных странах есть такая скотина — ОНТИЛОПА. Или вот замечательное слово — ОБНОВА. ОБНОКНОВЕНЫЙ.