Товарищ Бухтияров в лапидарной форме сообщал читателям, что в колхозе «Чулпан» имелся факт хищения зерна шофером из Уфы М. Кылысбаевым, полностью разоблаченным свидетельскими показаниями и всеми материалами дознания. После этих констатирующих строк шли более эмоциональные, выражающие отношение автора к происшедшему и его тревогу. Он делал упрек руководителям автоколонны за плохую политико-воспитательную работу в коллективе, считая, что, если бы велась она «на должном уровне», «не было бы изъянов гражданской инфантильности в поступках, подобных случившемуся», и «земля горела бы под ногами таких ловкачей, как М. Кылысбаев».
Прочитав заметку, я как бы заполнил имевшийся пробел — вроде бы лично, уже обстоятельно, побеседовал со старшим лейтенантом Бухтияровым, принял к сведению его печатно сформулированное мнение и характеристику Мансура Кылысбаева…
На другой день я уезжал, хотел пораньше в путь тронуться, но Рахматуллина поутру, к семи часам, вызывали на заседание бюро райкома, и он попросил меня подождать…
Вернулся часа через три, потный, взъерошенный, брюки на поясе под ремне складками были: это тугой живот у него вдруг опал, на глазах похудел человек.
Сидел в кабинете на своем председательском месте, переливался, краснел за его спиной шелк и бархат завоеванных колхозом знамен, и он жадно воду из графина пил, вздыхал, рассеянно говорил со мной о том о сем, но не до меня сейчас ему было. Не остыв, мыслями и чувствами он еще там, на заседании, находился… Тут кто-то позвонил — и попал под горячую руку!
— Умник ты мой дорогой, — кричал в трубку Рахматуллин, дергаясь в кресле, — я кто по-твоему? Нет-нет, ты скажи! Ах, председатель колхоза… пред-се-датель. Правда? Будем с тобой знать это. А что же, голова умная, звонишь мне тогда? Чтоб я схватил сумку с гаечными ключами и к тебе помчался… так? Чтоб воду отключил, заглушку поставил, сам гайки завинчивал… это? Ах, не-ет! Ты просто в известность… ты на всякий случай… Застраховаться — да? Алиби иметь — да? У-мница… А кто ты в нашем хозяйстве по штатному расписанию? Скажи, скажи! Не понял! Не понял, говорю, почему это председатель должен тебе сантехников вызывать. Ты мой помощник или я твой? Ты, черт возьми, личность, дипломированный специалист, работник, в конце концов, или черноморская медуза? Бывал на Черном море, видел медуз?.. Хорошо, первая путевка твоя, специально пошлем! Посмотришь — и пусть тебе там, на морском берегу, стыдно станет, если тут не стыдно… Хватит-хватит, дорогой, слышал уже. Воду перекрыть, аварийщиков вызвать, самому не отлучаться, пока не ликвидируете. Привет!
Откинулся на спинку кресла, выдохнул шумно, будто остатки горячего пара из своего клокочущего «котла» стравил; произнес, бодрясь:
— Так живем. То нас, то мы!
Открылись в натянутом смешке, посверкивая золотыми коронками, белые, тесно подогнанные друг к дружке зубы, и, согнав смешок с губ, сказал Рахматуллин:
— Я на флоте служил, в боцманской команде. Известно тебе, как на корабле медяшки драят? До безумного полыханья, ярче солнца! Вот так меня сегодня драили…
И двумя-тремя выразительными фразами он пояснил к а к… Мне понятно стало, всю картину представил. На бюро, оказывается, присутствовали заведующий отделом обкома и высокого должностного ранга товарищ из Совмина республики: так что, применительно к флотской субординации, Рахматуллин в погонах, скажем, капитан-лейтенанта, вызванный на ковер, стоял навытяжку перед «адмиралами». И те метали громы-молнии! В хозяйстве, мол, наивысшая по району, по зоне даже, урожайность колосовых, а учет зерна так поставлен — можно машинами на сторону вывозить… Ах, всего один случай?! А вы хотите, чтоб их больше было, а может, и было больше, коли есть каналы для утечки… Решение обкома и Совмина по этому вопросу — не для нас?.. Выговор председателю. Строгий! С занесением!..
Семь потов согнали, ограничившись устным взысканием: поставили «на вид». Первый секретарь райкома помог — поддержал добрым словом.
И мне впрямь это отчетливо виделось: толстый, с мокрыми разводами на белой рубахе Рахматуллин стоит на виду у многих в роли ответчика, и большие округлые глаза его сухо, обреченно гаснут, теряя свой обычный блеск, они темнеют, затягиваемые обидой и му́кой. И страшная мука в том заключалась, что сам он, любитель говорить, п р о и з н о с и т ь, не умеющий подолгу молчать, здесь должен был именно терпеливо молчать, выслушивать, молчать и выслушивать… Пока не сказали: «Ступайте… вы свободны… Переходим к следующему вопросу, товарищи!»
Рахматуллин распахивает створки окна — и моторный рев с дороги ударяется о стекла книжных шкафов: они сердито звенят.
— Конец дождям, — говорит он. Потягивается с хрустом, и живот его из обвислого становится привычно круглым. — Самое время позавтракать… пошли!
Дом председателя рядом с правлением — наискось улицу перейти. Он такой же, как другие: большая пятистенка, снаружи обшитая «в елочку» тесом, выкрашенным в мягкую голубую краску. Резные наличники, сирень и вишня в палисаднике, своя баня во дворе, и двор обширен, словно футбольное поле. По нему — тоже как у других здесь — густо бродят куры, индейки, утки; если посчитать — с добрую сотню насчитаешь, и мычит в хлеву теленок, просясь на луг, а корова, конечно, давно в стаде.
Тут так принято — чтоб все было в твоем личном хозяйстве: и дойная корова, и бычок на мясо, и птица, которую не на пальцах считают… Председатель — не исключение. Наоборот, пример другим! (И я, сравнивая, думал, что в наших подмосковных местах и за ними, на тверской и рязанской земле, в Тамбовской и Калужской областях, корова у колхозника — уже в редкость, на большую, дворов в полтораста — двести, деревню, таких, с коровой, будет десятка полтора, от силы два, а вот кур, правильно, не десятками считают — на пальцах…)
На крылечко вышла, встречая нас, жена Гарифа Каримовича Асылбика. Куры, индейки, утки, завидев ее, будто по какому-то единому сигналу, отовсюду бросились к ней — с квохтаньем и кряканьем, теснясь и норовя поближе пробиться к ногам хозяйки. Вмиг мы оказались окруженными этим разномастным и возбужденным птичьим полчищем.
— Кыш, дурные! — Голос у Асылбики насмешливо-ласковый, грудной; подав мне мягкую полную руку, проговорила: — У вас в Москве, приезжала, голуби на площадях, много голубей. Люди на лавочках сидят, булками голубей кормят… Вот и мы с птицей! Голуби культурные, а наши — деревня! Кыш, кыш, дурные… А вы, пожалуйста, проходите…
Как речь ее, насмешливо-ласковы и спокойны зеленые глаза Асылбики на смуглом, с черными дугами бровей лице; медлительно-спокойны все жесты, ее поступь, и сразу подмечаешь, что эта женщина поистине во всем хозяйка, что она любит свой дом, свою жизнь, она жена, мать, она, кроме всего, уверена, что в свои сорок с небольшим лет хороша собой.
Три дочери у Рахматуллиных. Старшая — на первом курсе мединститута в Уфе. Будет, как мать, врачом. И уже знают в доме, что средняя станет поступать в педагогический, а младшую обязаны выучить на зоотехника или ветеринара — чтобы потом работала она непременно в Байтиряке, не терялся бы родительский корень…
Пенится, вырываясь из узких горлышек бутылок, кумыс, и хоть сейчас середина августа, не с богатых он июньских и июльских трав — но игрив, крепок! У Асылбики то ли выходной, то ли просто удачно сменилась она с дежурства в больнице — и было время у нее подготовиться: красив, обилен собранный ею стол. Бьющее в глаза зеленое, красное, желтое — это овощи и фрукты, янтарное — мед, белоснежное — сметана и творог, и помимо нежной, в золотистых блестках индюшатины какие-то иные блюда, вкус и названия которых предстоит нам познать… И разве можно, не имея времени на то, когда посматриваешь на часы, садиться за такой стол?!
Но садимся…
В зашторенных комнатах прохладно.
Затейливого рисунка сучки́ с бревенчатых крестьянских стен отраженно плавают в зеркалах серванта, трюмо, на голубом экране телевизора.
На застекленных полках и старомодной этажерке вперемешку — сельскохозяйственная, медицинская, художественная, а больше мемуарная литература — книги…
Фотопортреты хозяина и хозяйки, отдельно каждой из дочерей — в цветном базарном исполнении, с глазами, убитыми грубой неумелой ретушью, — смотрят со стен, как стражи этого уюта и порядка…
Всплывают над столом руки хозяйки, и я вижу, что у нее широкие ладони, тяжелые пальцы, и этим рукам при всей их плавной мягкости, гибкости привычны ведра, грабли, работа в хлеву и на грядках, а не только фонендоскоп, пинцет, пробирки в белом больничном помещении. Коротко, «под обрез», как требует профессия, подстрижены ногти, и сами пальцы розовы от ежедневного тщательного и долгого мытья в горячей воде, в спиртовых растворах, но все равно у суставов крошечные складки и морщинки прорисованы темным. Это навсегда въевшееся — от земли, от навоза, от крестьянского двора…
Дети в этих местах, как правило, трудолюбивы, заботы дома — с малых лет их заботы, и я уверен, что у дочерей Рахматуллиных будут такие же, как у матери, руки… Тяжеловатые, если посмотреть, и надежные.
И еще я подмечаю, как под крышей родного дома душевно отходит, возвращается к своему обычному состоянию председатель Рахматуллин, и, словно подсолнух вослед солнцу, крутит он головой, провожает взглядом свою Асылбику, когда она встает из-за стола, идет на кухню… Он спешит ей помочь, и в зеркало мне вдруг видно, что на кухне он прижимается щекой к ее груди, она сама еще теснее прижимает его голову к себе, целует… Я отворачиваюсь, но они уже снова у стола, садятся, она раскрасневшаяся, с подрагивающими ямочками над резко скошенными «восточными» скулами, он — весело-приподнятый; бросает мне:
— Продолжим заседание!
И тянется беседа… Гариф Каримович жадно выпытывает у меня, как я смотрю на то-то, не кажется ли мне, что в таком-то деле мы топчемся на месте, а вот в другом слишком резвый, не по силам разбег взяли — как бы не споткнуться, неприятно падать будет… Он стратег, как все мы ныне, и смелый практик (в масштабах района!), как не все. Его интересно слушать, однако времени у нас мало, и я, выбирая момент, говорю: