Сидит Ваня на улице, в тенечке, перед своими окнами, царапает красным кирпичным осколком по днищу прохудившегося цинкового корыта. А отец на завалинке сидит, только что из школы вернулся, длинными руками через диагональ синих галифе ноги оглаживает, ревматизм щупает. Сказал он Ване, что во второй класс его не возьмет, хотя тот, бесспорно, читает и по-печатному пишет. С двумя классами, сказал отец, люди большие должности занимают, считается у них незаконченное образование, а какую ж должность можно доверить ему, Ване, когда он не способен объяснить, отчего земля круглая и в какое море впадает река Волга?.. Так что — побудь в первом — в нем основы всех наук закладываются… Смеялся отец, показывая черноту беззубого рта; спросил, какая птичка по стволу липы прыгает.
— Синица!
— А, и это не знаешь! — обрадовался отец. — Не синичка — поползень! Хвост, смотри, лопаткой, клюв длинный…
— Ну и чего!
— Ничего… впредь знать будешь!
В это время серый в яблоках конь подкатил к их дому рессорную таратайку, в которой рядом с женщиной — Ваня сразу узнал их — сидел безрукий и одноногий бывший офицер и бывший лесничий Егорушкин Николай Никифорович, — в кителе без погон, с пришпиленными булавками бесполезными ему рукавами, с красивой нашивкой над правым нагрудным карманом.
Отец вскочил с завалинки.
— Коля, — сказал он, — Коля!
— Привет, Сережа.
Отец наклонился, поцеловал Егорушкина, головой тряхнул, словно комара или муху отгонял, — упали очки с носа в траву, он на корточки присел, стал искать их у колеса, нашарил, ощупал, долго надевал.
— Не разбились, Сергей Родионыч? — спросила женщина.
— Нет, Александра, — ответил отец.
— Ты, Сережа, привыкай, — сердито сказал Егорушкин, скрипнув зубами. — Я другим не буду.
— Я ничего, — медленно отозвался отец. — Ничего… Я, Коля, от внезапной радости свидания… В дом?
— Меня нести ж надо, если в дом, — упрекая взглядом, возразил Егорушкин. — Ты, Сережа, кваску б!
— Иванушко, живо! — отец приказал.
Ваня в избу побежал, крышку подпола приподнял, спустился в темную прохладу — чтобы зачерпнуть из бачка самого студеного, самого вкусного квасу для заслуженного героя Великой Отечественной войны, чтобы пил он и приятно ему было. На кухонном столе тоже есть квас, целая кастрюля его, но там он теплый… Так спешил, что первую кружку, вылезая из подпола, пролил на себя — снова спускался…
— Ай и шампанское! — похвалил Егорушкин, когда жена напоила его и вытерла губы платочком.
Теперь отец, задумчиво склонив голову, слушал, что говорит ему Егорушкин, а тот подергивал выбритыми, в порезах щеками, строгая улыбка пробегала по его лицу, в зеленоватых измученных глазах стыл холодок и пробивался интерес: будет ли понятно, что он говорит?
— …Райком, Сережа, рекомендует меня секретарем партийной организации. Скажут вам… Мозг у меня подвижный, Сережа, техникум за плечами, опыт есть, и нет, в общем, такой крепости, которую бы не взяли мы, большевики, верно?
— Ты будешь хорошим, Коля, секретарем.
— Поддерживаешь? Спасибо. С нас спрос большой, помнить нужно… Как на фронте: коммунисты, вперед!
— Да.
— А ты где воевал, Сережа?
— Не воевал, понимаешь ли… В экспедициях, военный топограф…
Душно было, калило землю солнце; как от печки несло жаром от серого жеребца, он ронял тяжелую слюну с губ, бил копытом по увядающей траве; Ваня грыз ноготь и смотрел мимо Егорушкина.
— Повоюем теперь, — пробормотал Егорушкин; добавил твердо, щуря глаза: — Некогда, Сережа, на завалинках сидеть, пейзажами любоваться… Я так понимаю задачу.
— Николай, — розовея лицом, сказала Егорушкину жена, — тебе голову напечет — фуражку надеть? Поедем…
— Коля, — с обидой сказал Егорушкину отец, — твою прямоту я уважаю… Начало занятий завтра, я в школе только что не сплю, наглядные пособия клеим, рисуем, и одна помощница у меня, сама как ребенок — Ксения Куприяновна… Чего ж ты хочешь, Коля?
— Сознательности… Работы в колхозе, Сережа, нет? Работа есть! А хоть один плакат с программой эпохи в Подсосенках вывешен, Сережа?
— Мое упущение, — признал отец. — Крой дальше, Коля!
— Постарел ты, Сережа, и очень я тебя желал увидеть…
— А ты молодцом, Коля, и тоже я доволен, что вот как раньше…
Егорушкин двинул подбородком — жене сигнал подал: трогай! Застоявшийся конь резко взял с места; покачивалась обрезанная с обеих сторон, как сплюснутая, спина Егорушкина, неустойчивая и прямая; он высоко держал голову в выцветшей фуражке с черным околышем; взлетала и тащилась за тележкой пыль, было еще непозднее утро, часов семь-восемь, наверно, и стояла небывалая предгрозовая духота, хотелось веселого дождя, короткого, который не помеха для уборки, а облегченье для всего живого… Отец потер пальцами заморгавшие глаза, сказал не то Ване, не то себе — вслух:
— Никак не успеешь все узнать и понять, хотя спешишь, надеешься…
Он достал из кармана кусочек мела, присел у корыта, тщательно исправил и подчеркнул все ошибки, сделанные Ваней. Вытер измазанные пальцы, передразнил:
— «Онтилопа»!
— А чего, — спросил Ваня, — Егорушкин-то ругался?
— Разве он, Иванушко, ругался?
— Сердился.
— Он, понимаешь, очень беспокойный, он к себе суров, к другим тоже, он хочет скорее порядок навести… чтобы — как тебе объяснить? — жизнь прекрасная была у нас.
Отец устало машет рукой — чего, мол, говорить… Но это — усталость, серая тень на поскучневшем лице — всего на миг. Внезапно преображается он — голос теплеет, глаза за толстыми стеклами очков опять синие и лучатся, он берет Ваню за руку, усаживает с собой рядом, — речь у него быстрая, будто бы боится, что кто-то помешает ему, не даст досказать…
— Иванушко, Иванушко, я ведь кто? Послушай… Таким, как ты, мальчиком, я среди медведей рос, за тридевять земель отсюда… Я долго шел из леса, меня трепали, я плакал много, а после разучился плакать, закаменел, долго равнодушным был. А после настоящих людей встретил, поздновато, правда, и с книгами встретился, они меня обогрели, как когда-то Максима Горького… Я уже почти взрослый был, а все равно книги мое заглохшее сердце перебороли — снова заплакал, теперь над тем, как чудесна, оказывается, жизнь, как расточительно и неинтересно мы живем — в невежестве, мелком озлоблении, тщеславии, скупости…
— Плакал ты?
— Да. Но это, учти, давным-давно было… После не плакал, а учился. Упрямо, остервенело, можно сказать. Три года одним сухариком питался — вот как учился! Еще, конечно, вода была…
— Живая вода, папка, как в сказке про богатырей? Ты такую воду пил, живую!
— Живую… Однако не в этом, Иванушко, дело…
— А ты чего ж — тебя не было здесь, а ты приехал сюда. Ты приезжий!
— И что ж? Я приехал потому, что выучился сам, могу и хочу других учить…
— Сергей Родионыч! — окликает дядя Володя Машин, вывернувшись из-за угла избы, со стороны огородов; подошел, несмело поздоровался, объяснил виновато: — Я, значит, Сергей Родионыч, освободившись от делов на время, помощь хочу предложить — чего там, в школе, требуется?
Дяди Володины глаза, как всегда, перемигиваются, он переминается с ноги на ногу — вздыхают его латаные сапоги, как будто бы они с хозяином заодно, и нет разницы, кому при необходимости вздыхать — им или ему.
— Да, требуется, — говорит отец. — И я вам, Владимир Васильевич, через районо оплачу стоимость работы…
— Да ладно!
— Оплачу, вы заявление представите.
— Ладно, Сергей Родионыч, свои ж! Для общей, как можно выразиться, пользы…
— Мне не нужно! — резко отвечает отец. — Считайте — договорились. А сделать требуется одну конкретную вещь — выгребную яму выкопать.
— Для кабинетика, одним словом…
— Для уборной.
— А где ж ему стоять, кабинетику?
— У откоса, у горы, ближе к складу… Я на штык там выкопал, наметил…
— Не далеко ль, Сергей Родионыч, ребятенкам бегать?
— Гигиенично зато.
— Я к тому, Сергей Родионыч, не теряли б ребятенки по дороге, покуда бегут-то. — Дядя Володя смеется и призывает отца посмеяться вместе, но тот смотрит вверх, на пустое небо, сосредоточен, не расположен к разговору.
Дядя Володя закуривает, к Ване обращается:
— Ты, Ванюшка, выходит, свободу теряешь. С охотой иль как?
Ване тоже б не отвечать семейному обидчику, но знает он дядю Володю больше, чем отец его знает, — отвечает коротко:
— Надо.
— Иль не надо! — обрадованно подхватывает дядя Володя. — Учись, достигай, чтоб не навоз возить, а завсегда чай с сахаром нить…
— Владимир Васильевич, — обрывает отец, — там много работы, еще верх ставить… Возьметесь?
— Управимся, — обещает дядя Володя, — будет у ребятенков апартамент… А чего, Сергей Родионыч, про японцев-то новое слыхать. Я в газете читал…
— И я, кроме того, что в газетах, ничего не знаю.
— А то слух такой, что наши ученые изобрели оружие, космический луч называется. Как наведут его — что танк, что здание, корабль, человек, крепость какая — все собой разрезает и сжигает…
— Не слышал.
Отец уходит в дом; дядя Володя с грустью смотрит ему в спину. Ваня дергает дядю Володю за рубаху, спрашивает:
— А как же он прорезает и сжигает, луч этот?
— Напополам, — в задумчивости поясняет дядя Володя; оживляясь, шепчет: — Может, соль есть? Принеси, Ванюшка, сольцы щепотку…
Ваня принес ему в кулаке соли, дядя Володя бережно ссыпал ее на лопушок, свернул конвертиком, в карман сунул и пошел прочь — не то он вздыхал, не то опять сапоги его.
Отец, выйдя вскоре на улицу, спросил:
— Пойдешь со мной в школу лозунги писать?
Однако уйти они не успели, — свернул с дороги, направился к ним высоченный матрос — в черном — с чемоданом в руках и зеленым солдатским мешком за спиной; подметая пыль широченными клешами, трубно и радостно прогудел издали:
— Сер-р-ргей Р-родионыч!
— Константин!
Они тискают друг друга, бьют ладонями по спинам: громадный Константин худого отца так изломал — тот надрывным кашлем зашелся.