ей хаотичные очертания разрушенного города, он, тяжело всматриваясь, словно бы разглядел те удаленные большим расстоянием надежные стены, которые смогут дать им приют. Уцелели ли они? Он был там, на том месте, за год-полтора до начала войны, прибегал туда с приятелем — чтобы похвастаться перед ним, что он знает и может показать, а тот не знает; и они, забравшись внутрь башни, весело кричали, вызывая эхо: «А-а! Э-э-э…» И в старой башне, как в гулком колодце, отчетливо звучало: «Да-а-а!.. Где-е-е?..»
Здислав и Мария, взявшись за руки, долго шли уже четко определившимися тропами городского, средь вздыбленных камней и черных каменных остовов, муравейника; занятые полезным устройством общественной и своей личной жизни люди, терпеливо разбиравшие завалы, упрямо что-то строившие, стоявшие в очередях, торговавшие и покупавшие, имели как бы одно, единственно приемлемое сейчас для Варшавы лицо — воодушевленное надеждой… И Здислав испытал даже мгновенную досаду, удивленно покосился на Марию: как же может ослепить женщина — и ты уж при ней, но не сам по себе? Или это от жестокого голода на ласку, неутоленного голода армейских фронтовых лет? Он будто бы забыл, зачем, почему, для чего в Варшаве?! И только что очнулся… А на алых, истомленных его поцелуями губах Марии блуждала умиротворенная улыбка.
Солнце стояло в зените, когда они обогнули стороной задымленные копотью решетки костела Благовещения Девы Марии, перемахнули ров и по чавкавшему под ногами болотцу вышли к густо, одной семьей державшимся соснам. В них, обвитое ползучей зеленью, пряталось странное сооружение: одинокая высокая башня из замшелого, почерневшего кирпича — с узкими окошками-бойницами, с зубчатым, из такого же кирпича, ободком поверху. Пустынно и мрачно было внутри башни, желтая плесень проступала на кирпичной кладке, и там, на высоте, где сочился через бойницы свет, лежали на балках дубовые доски, именно там, определил Здислав, можно будет устроить «гнездо». Только четырехметровая лестница понадобится — взбираться на тот насест, спускаться… Там, помимо всего, светлее — не то что внизу. Там можно жить!
Весь следующий день ушел на то, чтобы расчистить теперь уже их семейное жилье — вынести оттуда кучи зловонной соломы и выгрести пласты слежавшегося — за века, надо думать, — мусора. В соломе Здислав, кроме брезентового ведра и подсумка с двумя автоматными «рожка́ми», обнаружил завернутый в шинельную полу и сам автомат немецкого производства — изготовленный, судя по клейму, в сорок третьем году, такой знакомый ему, солдату, по фронту «шмайсер». Он было хотел выбросить автомат в болотце, затоптать в мох и жижу ногами, но жалко стало: все-таки какая-никакая вещь, аккуратная, в заботливо наложенной смазке — и сунул «шмайсер» под балку: пусть себе… не пролежит места!
За неделю, считай, обжили они с Марией свою с к в о р е ч н ю. Вход в башню Здислав заколотил досками, которые натаскал с военной, плохо охраняемой лесопилки; а из самых толстых досок сделал он на балках — там, наверху — надежный пол-настил. Вот почему с к в о р е ч н я. Хотя не птицы они — просто молодые люди, а поселились, зажили таким образом: ближе к небу, чем к земле. Воспарили над ней! Легкую удобную лестницу, которую смастерил он с тщанием и всем имевшимся у него умением, словно для сдачи экзамена на присвоение звания подмастерья, втягивали наверх, на крышу, или — при необходимости — опускали. Особенно по ночам: втянут ее, и попробуй-ка доберись, достань их… можно спать спокойно. Да как еще спалось — на тех смолистых досках, в азарте нерастраченных чувств, в азарте жаждущих любовного наполнения тел. Неясные голоса бродивших внизу ночных людей казались чем-то печальным и даже смешным: откуда они?.. зачем?.. не знающие, наверно, любви несчастные прохожие… какое утешение ищут они себе?..
Да, лестница связывала их с озабоченной землей, и, поднимая ее, они отрывали себя от земли, от всех других, кто ходил там, внизу. Л е с т н и ц е й в н е б о прозвали они ее. Она давала им возможность надежного уединения. Подняли — и в з л е т е л и!
Спускаться из-под облаков приходилось лишь за хлебом. Добывать его было нелегко, однако умельцы по столярному и плотницкому ремеслу требовались оживавшему городу не меньше, чем еще вчера, в действующей армии, была нужда во взводных и отделенных. Нарасхват. Не просто ведь сила — из обученных. Здислав, нанявшись в строительную контору, работавшую под патриотическим девизом «Нет поляков без Варшавы!», за два-три месяца обзавелся нужным хорошим инструментом, и острый как бритва легкий плотницкий топор и столярные стамески давали им с Марией то, чего не могли они получить по скудно отоваривавшимся продуктовым карточкам. Здислав не знал выходных. И когда в один из осенних дней он закончил буфетный шкаф, должен был с хозяином-заказчиком спустить его на веревках вниз, на телегу, запряженную отставным прихрамывавшим артиллерийским битюгом гнедой масти, Мария вдруг уцепилась за створчатые, украшенные резными листьями дверцы и сказала: «Не отдам!» Здислав кое-как разжал ее побелевшие пальцы, толстый заказчик загораживал красивую кухонную вещь неприступной широкой спиной, Мария горько зарыдала — и шкаф все-таки уехал на том хромом битюге. Мария целую неделю молчала, за эту неделю — по утрам и вечерам — он сработал такой же точно буфет, однако глаза у Марии не потеплели, буфет скорбно посвечивал полировкой, как лишний в чужой, холодно настроенной к нему семье, и у Марии тогда впервые пошла горлом кровь. Однако она вскоре родила здоровую девочку, голосистую Веронку; девочка — из-за промозглости, неизбывной в их каменно-кирпичном башенном «колодце», особенно по осени и зимой, — часто болела, но всегда поправлялась, была веселой лепетуньей, а Мария таяла на глазах. За что Бог наказывал и ее, и их молодую семью? В тяжелой ночной тишине, слыша мучительные хрипы в легких Марии, Здислав не раз мысленно произносил этот вопрос — и ни один из белокрылых ангелов не слетел к нему с сочувственным ответом, хотя в своей с к в о р е ч н е они жили над землей и были ближе многих других к небу.
Ожесточась, он теперь работал без роздыха, хватаясь за все, что могло принести лишний грош; стал — вопреки своему характеру, надсадно ломая его — скуп и расчетлив: накопить денег, скорее накопить их, чтобы выбраться из сырой, оказавшейся не такой уж романтичной с к в о р е ч н и, чтоб вырвать отсюда «своих девочек». Он только работал, работал, и спина его сделалась сутулой, а руки, утяжеленные пудовыми кулаками, свисали ниже колен. В его серых, затомленных фанатичным упорством глазах нет-нет да проблескивали враждебные по отношению к товарищам-столярам искорки: «Я плохой для вас? А мне плевать!»
Однажды он увидел в переполненном трамвае юношу, который был очень похож на подросшего Ендрека, того самого Ендрека, который в ночном поезде стибрил его армейские сапоги и сидор. Здислав пробивался к парню через хмурую по-утреннему толпу невыспавшихся людей, ему мешал наплечный ящик с инструментом, его толкали и щипали, — он пробивался туда, на заднюю площадку, — и Ендрек (а может, не Ендрек?), почуяв силу чужого, целеустремленного взгляда, тоже пустил в ход локти, быстро выскочил из вагона… Осталось для Здислава выхваченным из мутной пелены утра тонкое, словно нарисованное пером на фиолетовом картоне, юное лицо с печально посвечивающими углями зрачков.
Так вот было…
И Мария все-таки дождалась: через пять лет муж перевез ее и дочку в светлую и сухую, с горячей водой в кранах квартиру в восстановленном доме краковского предместья; и когда ровно через неделю невесомый гроб с тенью бывшей Марии выносили из этой маленькой квартиры, то из-за тесноты в прихожей и на лестничной площадке вынуждены были гроб перемещать торчком, стоя, отчего убранная цветами Мария, качаясь, как бы благодарно кланялась: спасибо вам всем… спасибо, Здих, заботливый мой муж… А у мужа онемел язык, долго никто не слышал от него никаких слов. И не с кем ему было говорить, кроме как с маленькой дочерью.
Когда минуло еще тридцать лет, Здислав пораженно открыл для себя: дни его жизни шли медленно, а сама жизнь прошла на удивление быстро.
Прошлое оставалось как бы за зеркалом, уже неподвластное четкому видению, ускользающее от зрения; а из зеркала, когда он по утрам брился перед ним, смотрел на него плешивый, с высоким сократовским лбом пожилой мужчина, и глубокие морщины, взявшие в скобки его бледные тонкие губы, придавали лицу нечто язвительное, саркастическое даже, чего, конечно, в натуре Здислава не было или было в тех дозах, как у всякого прочего обыкновенного терпеливого человека. Внешность обманывала.
Однако Бася, вторая его жена, которую он привел в квартиру через семь лет после кончины Марии, выпивая рюмку-другую водки за ужином, всякий раз взглядывала на него с подозрением, грозила пальцем: «Хи-итрый ты… Как змей! А я не на твои пью — сама зарабатываю…» Они прожили вместе четыре года, пока Бася не предпочла ему какого-то жилистого пожарника с однозначной физиономией усердного, озабоченного лишь этим мужика-самца; и Здислав облегченно вздохнул, хотя казалось обидным, что бывшая супруга, покидая дом, унесла с собой не только нажитые в трудах два ковра, но и дешевые кухонные вилки-ложки. И еще осталось чувство вины перед Веронкой: ведь на глазах у нее, дочери, жил он с грубой неряшливой женщиной, у которой даже редкие ласковые слова были такими же, как ее заношенные и грязные халаты; и она, мачеха, посмеиваясь, говорила Веронке то, чего родная мать не посмела бы сказать никогда…
В ту пору Веронка полюбила тайны двора и свободу улиц — и стала презирать замкнутое пространство квартиры. «Вы такие! — насмешливо-вопрошающе смотрела она на отца и мачеху. — Живете себе. А я — на волю! На свежий воздух…» Не закончив школу, она в шестнадцать лет вышла замуж за бродячего по существу саксофониста, игравшего в ресторанных оркестрах, и таскалась за ним по разным городам и городкам, иногда лишь наведываясь к отцу, и он с тоскливой жалостью видел бездумную пустоту ее усталых, лишенных прежней живости глаз, которые теперь вспыхивали синим пламенем только изредка — при виде денег, что он ей давал. Иногда она со своим мужем жила в их квартире подолгу, и ее импульсивной энергии хватало лишь на час-другой: вытащит из чулана пылесос, замочит в тазу белье… и потом пылесос стоит забытым посреди комнаты, белье будет киснуть в мыльной воде и неделю, и другую. А она уже платье себе шьет, хотя два недошитых валяются на стуле, и этому, вновь начатому, тоже суждено остаться или без одного рукава, или еще без чего-то. И пепел, сигаретный пепел повсюду — на полу, подоконниках, в немытых тарелках, цветочных горшках, возле унитаза, меж книжных страниц… Даже в хлебнице, красиво сделанной им в форме сказочного дворца, был этот несносный пепел. А бледнолицый саксофонист, когда бывал дома, молча, прямо сидел строго одетый на кухне — в черном костюме, с черной «бабочкой» под воротником неизвестно кем стираемой белой рубахи, — и часами отрешенно смотрел в окно. «Да», «нет», «благодарю» — вот все слова, которые Здислав слышал от него.