Избранное — страница 19 из 118

И он, передовой егерь заповедника Курбан Рахимов, которому было присвоено звание победителя соцсоревнования ударного года пятилетки, смотрел с фотоснимка прямо как из телевизора.

На праздничной гимнастерке белели медали и выпукло посвечивал большой, затейливо изукрашенный знак победителя соревнования.

На папахе был виден каждый завиток.

Такое фото: кто ни пройдет — обязательно взглянет.

И сам он, посидев, насмотрелся…

С директором побеседовал.

Тот просил: работай. Чай подарил. Патронташ.

Пора идти работать. На свой дальний — самый трудный и скудный, как кажется остальным егерям в заповеднике, — околоток «Пески».

Откуда-то из глубины умиротворенного сердца — вдруг и пугая — выскользнула мысль: и все-таки — слова директора словами — не отнимет ли он у него околоток? Молодого туда поставит! А?!

Покоя уже как не было…


Через четыре дня синеющим рассветом Курбан-Гурт опять пришел к новой джейраньей тропе — туда же, где средь песчаных гряд круглилась такырная впадина. Надеялся на везенье: а что — увидит он стадо?! «Своих» на участке джейранов знал — какое стадо, сколько голов, чем приметны; а эти — новенькие — каковы?

И ему повезло.

Копытца били тут глину только-только — час-полтора назад. Джейраны у озера! Будут возвращаться.

Он спрятался за тонким барханным гребнем. В слежавшемся песке выколотил локтями ямки, устроился — удобно и надолго; под руку положил бинокль, солдатскую фляжку с водой, карабин… Наметанно, за секунды, определил сектор обзора, возможное направление стада, если оно, чем-то вдруг напуганное, сойдет с освоенной тропы.

С гребня скатился серый песчаный еж; смотрел подслеповато и с любопытством: кто это тут затаился — большой, живой, с незнакомыми запахами? Курбан-Гурт вытянул губы трубочкой, фыркнул по-ежиному — легонько, дружелюбно. Еж ответил так же и побежал дальше. А сверху, косо раскинув темные крылья, повис ястреб-тювик: засек движение серого комочка, но боялся спикировать — человек возле! Егерь слегка приподнял карабин: улетай, тебя еще не хватало, — и птица резко развернулась, на крутом вираже ушла к далеким утренним тучкам.

От еле различимых отсюда зарослей можжевельника — сизой стрелки, косо вонзившейся в рыжие барханы, — долетел слабеющий порыв ветра, стронул с места песчинки, пустил вскачь сухой шар перекати-поля… И снова — недвижность густого воздуха, монотонное потрескивание перекаленного песка, набухающая завеса миражного тумана, в котором ломались и прыгали игольчатые обломки тонких солнечных лучей.

«Пи-пи-пи…» — звала одна мышь другую.

Внезапно появившись, распоров небо раскатистым грохотом и рваной бороздой, блескуче пронеслась стальная стрела реактивного самолета…

«Вот шайтан!» Курбан-Гурт, воткнув кончики пальцев в забитые самолетным ревом ушные раковины, потряхивал головой, возвращая себе чистоту слуха.

В это время, чуть отвлекшийся, он уже запоздало увидел на желтой всхолмленной равнине бегущих вроссыпь джейранов. Всех семерых.

Издали джейраны выглядели совсем маленькими, не больше проворных кузнечиков, и, лучше сказать, не бежали они — взлетали, вот так же, по-кузнечьи, мягко и сильно. Впереди — крупнее остальных — вожак. Сторонкой, делая глубокие полукружья, в нетерпенье убегая и вновь возвращаясь к стаду, мчался молоденький самец, еще только входящий в силу.

Там, где сейчас свободно и торопясь бежали они, низинно держался скрадывавший четкость линий и всегдашний оранжевый отсвет пустыни неясный полусумрак. Будто обволакивающий кизячий дымок вился… Но замечалось: вожак мастью светлее других.

Раза два-три, скрываемое высокими дюнами, стадо исчезало из поля зрения егеря, однако он знал, где джейраны снова выскочат на обозримый простор.

На какие-то затяжные минуты стадо пропало вовсе, и на ровном месте вроде бы: кругом волнисто стлались мелкие серые наносы. Он крутил окуляры, шарил биноклем, пока не обнаружил: джейраны, упав на коленца, лизали соль, всегда обильно проступающую там поверх солончаковой корки. В долгом пробеге — короткая передышка… И вот ведь как: припали к земле (а иные легли), скрыв тем самым белоснежный — броско оттеняющий их красоту и одновременно предательский для них, издали приметный — мех подбрюший, а спины и бока песчаного окраса надежно слились с бурой расцветкой местности — разгляди-ка! Недаром даже низко парящие орлы не замечают вжавшихся в песок крошечных — недельного возраста и меньше — джейранчиков. Лишь две черные точки — испуганные, немигающие глаза — выдают малышей…

Но Курбан-Гурт опять увидел: вожак не то что светлее самок; он — как светящееся пятно. Светится!

Прежняя, грязновато колеблющаяся завеса мешала. Вдавливал ребристые края бинокля в надбровья, ловил в перекрестья на линзах, будто на мушку брал, удивительные очертания вожака.

В груди — в волненье — нарастали гулкие толчки. Тревожный шум возбуждающейся крови.

Неужели… Золотой Джейран?

Не может быть!

А если так?

Каким же тогда высоким знаком отмечена его, Курбана Рахимова, судьба?

…Вдруг стадо, повинуясь вожаку, резко снялось с места, подняв над собой густое облачко пыли, а после двухсот — трехсот метров бешеного галопа джейраны, вновь остановившись и оглядевшись, побежали уже неторопливо, сберегая в себе силы. Вожак, чье тело все явственнее отливало чистой желтизной, уводил стадо от тропы круто в сторону. Кто-то напугал? Зверь? Человек, неосторожно оставивший следы?

Уменьшались, становясь игрушечными, фигурки джейранов…

Пробив рассветную дымку, хлынуло на равнину солнце, и самый мощный его луч, как молния, ударил в вожака удалявшегося джейраньего стада. Вожак, вспыхнув, превратился в солнечный осколок.

Золотой!

Золотой Джейран. Это он! Сомнений нет.

Егерь встал со своего скрытого лежбища и зачарованно смотрел туда, на исчезающих в лазури утра джейранов…

Потом он сидел на том же самом барханном гребне, заталкивал в рот кусочки шилекли[4], запивал их водой из алюминиевой фляжки, жевал молодыми фарфоровыми зубами, месяц назад поставленными ему в стоматологической поликлинике доброй женой директора Сердоморова, и думал.

Мир, казалось, раздвинулся и дал ему, Курбану Рахимову, новую силу. Что-то ждало еще впереди!

И не сон же это, в самом деле? Видел он. Видел!

А ведь из миллионов миллионов людей Золотого Джейрана видят единицы.

На миллион… нет, на десять миллионов… на сто… на миллион миллионов голов джейранов когда-то рождается один особенный, диковинный, волшебный — Золотой.

Один такой!

Кто-нибудь, возможно, посчитает: старинная сказка!

Наука ведь пока не зарегистрировала его как инвентарную вещь. И директор Сердоморов, наверно, услышав про Золотого Джейрана, сузит свои хитрые глаза в снисходительной насмешке, жалея и презирая доверчивость и непростительную отсталость современных простачков.

Но не наука ли предостерегает, что нет предела познанию природы и открытиям в ней.

Не об этом ли постоянно твердит сам директор Сердоморов, ругая на собраниях ленивых, равнодушных или разуверившихся в своей работе младших и старших научных сотрудников заповедника?

И пусть кто посчитает за сказку, пусть кто не верит: тыща человеческих голов — и каждая умна по-своему и глупа по-своему. Не верьте, однако не спорьте.

Он, Курбан-Гурт, однажды — давно тому — уже видел Золотого Джейрана.

Правую руку готов отдать на отсечение, чтобы, если понадобится, молчаливым достойным кивком при этом подтвердить перед народом правду о Золотом Джейране. Правду жизни своей…


Он тогда был юн, тощ и строен, как элиф[5], и не было еще прозвища этого, ставшего вторым именем, — Одинокий Волк, Гурт. Просто Курбан, сын Рахима. И если звали еще каким словом, то игид. Значит, доблестный юноша, храбрец, настоящий джигит. Так окликал его командир отдельного кавалерийского эскадрона Чарыев, восхищавшийся удалью и неуязвимостью своего семнадцатилетнего бойца. Туркмены под красным знаменем сражались с туркменами, что подняли над голубыми чалмами знамя зеленое — ислама, прикрывавшее собой растрепанные перья российского самодержавного орла и высокие надменные фуражки англичан…

Не пуля — тиф свалил Курбана.

Когда он, наголо обритый и в шелушившихся струпьях на слабом теле, вышел из керкинского тифозного барака, эскадрон гонял басмачей в далеком хивинском оазисе.

Русский врач, провонявший карболкой и чесноком, сказал ему:

— Ступай, герой, в свой аул, месяц иль два лежи, пей чал[6], а то помрешь.

Врач отдал ему маузер, подаренный комэском Чарыевым, и написал справку-документ. Бумага с жирной лиловой печатью удостоверяла, что красноармеец товарищ Рахимов направляется по месту прежнего своего жительства для окончательного излечения сроком на двенадцать недель, он имеет право на котловое довольствие на пересыльных воинских пунктах узловых железнодорожных станций.

Но какие железнодорожные станции могли встретиться в пустыне, через которую лежал его путь?

В ауле у него оставалась дряхлая полусумасшедшая бабка, да и той, возможно, он не знал — давно не было в живых.

Выйдя за городскую черту, посидев в тени под стенами знаменитого керкинского медресе[7], он решительно направился через пески к отчему порогу… Кто-то, по виду служка ишана[8], соблазнившийся, видно, тем, что красноармеец заморенный, а на нем почти новые английские ботинки гранатового оттенка, хищно двинулся следом. Долго он тащился за его спиной, не приближаясь и не отставая, как шакал, плотоядно стерегущий раненое, обессиленное животное, и лишь когда Курбан показал маузер — тот неохотно повернул назад…

От смерти на длинной пустынной дороге спас Курбана верблюд. Он носился средь барханов, ошалевший от ненужной ему свободы и ночного звериного воя, и сам помчался навстречу бредущему человеку. Был он такой же настрадавшийся, как Курбан, — в лишаях, с сухими лихорадочными глазами. Курбан дал ему больничный сухарь и затем неделю качался на его твердой высокой спине, видя в своем нездоровом забытьи всякие радужные картины.