Избранное — страница 31 из 118

у, Глебу. «Будь здоров, Глеб». — «Здравствуй, Фрол Петрович». Он так делает, Фрол: берет стул, гасит окурок о тарелку, на которой стоит графин с водой, и молча начинает слюнявить новую цигарку. Он навещает часто, через день-два, — с той поры, как однажды на зорьке увидел в своем амбаре дочь Татьянку с дежурным по дебаркадеру… (И какой черт занес их тогда в амбар; тоже — выбрали местечко!) И в эти свои посещения Фрол ничего не говорит, так только — несколько слов про погоду, рейсовое расписание или о чем радио в последних известиях сообщило; теребит желтым закуренным ногтем щеточку усов, с красного мясистого лица смотрят на Глеба цепкие глаза…

Обычно после ухода леспромхозовской баржи Глеб ссыпает пепел с тарелки, утыканной Фроловой цигаркой, ополаскивает ее и долго не может освободиться от тоскливой неловкости, порожденной в нем спокойным, выжидательным взглядом гостя…

Приоткрывает Глеб дверь, чтобы слышать лучше, о чем они там, внизу; не прежний шмелиный гул — различимы голоса, отдельные фразы отчетливо доносятся.

Так и есть, об этом.

— …Утерла Фрола, ай и девка…

— …На отца поднялась. Убить не жалко!..

— …А для кого — для нее ж, подзаборницы, старался…

— …Фрол когтистый… Тот еще жук…

— …Прижал ее во дворе, лупцует, значит, а мать вкруг избы носится, голосит: «Спасите! Кто ж драную замуж возьмет… Караул!»

— Гы-гы-гы…

— …Драная, стал быть…

— Ха-ха-ха…

Не знает Глеб, куда в бессильной ярости деть себя, — крутится-раскручивается словцо-поношенье: «драная…»

Ржут, тешатся. Извечная деревенская жестокость — такая, что мимоходом, для собственной забавы, от нечего делать; а уехали — позабыли… Глеб расправляет на коленях газетный лист; через всю страницу крупные заголовочные буквы: «ЧТО ПОСОВЕТОВАТЬ НЕЗНАКОМОЙ ДЕВУШКЕ?» — и помельче: «Письмо в редакцию».

Он ясно видит Татьянку в тот, запомнившийся ему день, когда она прибежала к дебаркадеру, — стояла на берегу выжидала.

— А мы на току зерно перелопачиваем, вот! — сказала она ему и загорелыми руками развела.

От этих загорелых рук, от улыбающегося лица Татьянки, ее слов: «на току», «зерно перелопачиваем», золотистых по своей летней окраске, — от этого и оттого, что она пришла, все кругом будто бы запомнилось мягким ослепительным солнцем, и он утонул в нем, и было весело и удивительно легко.

— Ну тебя! Что глаза жмуришь, — все улыбалась она. — Знаешь, сколько книг из района привезла. Приходи, почитать дам.

Он поймал ее пальцы — они были шершавые и почему-то холодные, подержал их на своей ладони. Видел: хочет что-то еще сказать Татьянка, серьезное что-то, — прикусила губу, покраснела и сказала все же:

— Отправлю я письмо.

Уходила — смотрел вслед. Поднималась по тропинке: ладная, крепконогая, и стоптанные тапочки шлепали ее по пяткам… И он думал, что упрямый, рисковый у нее характер, и про письмо думал — какой толк в таком письме; хотя — и с этим нельзя было не согласиться — газеты всегда советуют, указывают, подсказывают, отвечают на вопросы, и в редакции, конечно, сидят люди, специально для этого подобранные…

Ровно и спокойно оттиснуты строчки:

«…Мучаюсь и понять не могу, что возле меня правильно, что неправильно. Мало я еще жила и училась, не разобраться самой… Мне восемнадцать лет, окончила среднюю школу. Я комсомолка. Хочется учиться, отец же говорит, что и десятилетки хватит. При желании, дескать, можно и без науки добывать деньги, что он и делает — дома, с огорода, браконьерствуя на реке и вообще по принципу: «где что плохо лежит…» А в колхоз, учит, — ходи, чтоб усадьбу не отрезали. И не только в нашей семье подчинено все деньгам…»

Подписи нет, лишь две буквочки: «Т. Г.» — инициалы, а деревня и район указаны; в Русской же три десятка изб, из девчат только она, Татьянка, с десятилеткой… Какие уж тут «инициалы»!

И редакция откликается — шрифтом пожирнее, в рамку взятым:

«Хозяйство частника и общественно полезный труд. Вот проблема, которую поднимает письмо. Не стоит ли разобраться, что способствует пережитку собственничества приспосабливаться к нашим современным условиям? Отец девушки, само собой, не родился стяжателем. Что же толкнуло его на путь легкой наживы? Девушка ждет помощи. ЕЙ НЕОБХОДИМО НАШЕ УЧАСТИЕ, НАШ КОЛЛЕКТИВНЫЙ СОВЕТ. Давайте подумаем вместе…»

У излучины, на быстрине, тягуче кричит теплоход. По басовитому гудку можно определить: «Новгород». А леспромхозовская баржа отчалила.

Из своей комнаты вышел Потапыч, выходит и Глеб — вместе спускаются вниз. Под грузным телом Потапыча деревянная лестница расстроенно скрипит, он почесывает в распахнутом вороте лохматую грудь, спрашивает:

— Никак идет?

— Идет.

После, когда «Новгород» пришвартовывается, Потапыч и Глеб таскают с него ящики с пивом, консервами, а щеголеватый чернобородый капитан, высунувшись из белоснежной рубки, предлагает им в обмен на пиво «приличной годности» нейлоновый трос.

— В воде не мокнет, — неуверенно торгуется капитан. — Ну не пять бутылок — три. Законно, а?

Потапыч, шевеля толстыми губами, пересчитывает полученные ящики: груз для него, он, как и Глеб, тоже здесь самостоятельная фигура — заведует при дебаркадере буфетом.

Теплоход, зло гукнув, бежит дальше, оставляя за собой лучистую дорожку.

Они смотрят, как режет «Новгород» застывшую водную гладь, смотрят на спускавшихся с косогора женщин в лопушистых платочках, на светлый от прозрачных солнечных лучей сосновый бор, и Потапыч со вздохом говорит:

— Красота. — И добавляет: — Дай газетку-то. Про Фрола.


На дебаркадере народ, как заведенный, толчется целый день. И ночь прихватывают. Тут на катера и с катеров; в буфет снуют — посидеть с дружками за граненым; и просто мужики из деревни собираются — для словесного роздыха после леспромхозной, колхозной или домашней работы. А бабам — тем и вовсе Потапыч за любезного благодетеля: продукты у него виднее, разносортнее, чем в деревенской лавке.

Приезжают к очередному рейсу из отдаленных мест — на подводах, газиках и грузовиках; приезжают утром за почтой на три сельсовета, которую в брезентовых мешках доставляют из города первым катером.

Много знакомых по округе у Глеба и Потапыча, особенно у последнего.

Вот, направляясь в районный центр, за буфетным столиком делает передышку некто маленький ростом, но важный с виду: при галстуке и фетровой шляпе, несмотря на жару, и с разбухшим кожаным портфелем. Он сосредоточенно рассматривает пузырьки в кружке пива, слушает, собрав складки на лбу, о чем толкует ему Потапыч, подсевший подле с влажной тряпкой на сгибе руки.

«Так можно располагать, Кузьма Ларионыч? Иль какой ответ мне дадите?..»

«У меня правило: своих не обижай!.. А мы иль не свои?»

Отходит от него Потапыч, довольный переговорами; улучив момент, подзывает Глеба, шепчет:

— Обстоятельно пообещал. Даст кровельного. Без него железа не достать, разве через райпотребсоюз… В его власти.

Старик спит и видит собственный дом, в который, согласно его мечте, он и Глеб должны переселиться с дебаркадера. Он, когда задерживается здесь баржа с распилованным лесом, гладит пальцами свежие доски, нюхает их: так по сердцу ему запах древесины.

Глеб равнодушен к затее Потапыча, а в последнее время и того больше: разговоры о новом доме для него — будто ноющая зубная боль. Однако, боясь обидеть старика, он отвечает: «Это дело!» А сам хочет уйти, поскольку заметил, что Потапыч настраивается рассуждать долго и неспешно. Глебу известно — рассуждения Потапыча всегда идут далеко: из чего и как, к примеру, складывается жизнь, какой в ней интерес. У него, Потапыча, интерес состоит в том, что он и Глеб — оба при деле, живут вместе, хотя могло бы иначе — худо, по-сиротски. Война тяжелым танком проехала по народу, так смяла всякую правильность и обжитость, что по сей день не все выпрямилось. Из ихнего, самохинского рода уцелели от войны двое. А когда-то Потапыч был один. Любит он вспоминать, как долго мыкался, не счесть, какой душевный и прочий расход принял, пока не разыскал на далекой целине своего племяша Глеба…

— Погоди, Потапыч. Вроде кто за билетом стоит, схожу…

И хочешь, а не уйдешь от неприятного для тебя человека! — не сам навстречу попадется, так на углу о нем разговаривают… На палубе, попрохладнее где, примостились деревенские, из Русской, — пожилой, Захар Купцов, и тракторист, только из армии, Федя Конь; Захар доказывает Феде:

— Отец-то у Фрола еще тот революционер был! Когда затеяли погром круговой, он, старший-то Горелов, первым делом через реку и — в монастырь. С ружьем. Здоровый сам был, кредитный, черт… Пужанул монахов, прибил, бают, одного, а сам за иконы…

— Зачем еще?

— Дура, монастырь первым на Руси, можть, значился! Иконы-то в золоте, драгоценных каменьях.

— Фрола когда судили за растрату, конфисковать могли.

— Выжиги! Эти, держи карман, отдадут… Ишь, родной брат ему враг, и дочь в газете обрисовала…

Глеб крикнул им:

— Нашли место, на ящик с песком сели, приминаете! Пожарный инвентарь, не видно, что ль?

Федя Конь, вставая, отряхнул брюки, огрызнулся:

— Подумаешь, казенного песку на заднице унесем. Лучше, нежли орать, «жигулевским» угости.


…Посредине реки, рождая у берегов крупную зыбь, неслась зеленая моторка, и но ее окраске, четкому стуку сильного двигателя Глеб издали определил: Спартак.

Старший инспектор рыбнадзора на крутом вираже подлетел к дебаркадеру, металлический нос лодки мягко ткнулся в дерево, и мотор тут же смолк. Глеб, перегнувшись, подал было руку — помочь взобраться на настил, — Спартак отмахнулся.

Он сидел, будто вросший в лодку, облизывал с губ речные брызги, и Глеб позавидовал: не только имя, но и обличье героя дали Спартаку родители. Красив инспектор могучим разворотом своих плеч, лицом, которое выражает и упрямство и готово на добрую улыбку, да и одежду он носит не по-здешнему узкую, тесно облегающую его гибкое тренированное тело.