— Побежала, — говорит Люда.
Фрол глядит на нее — в упор, с усмешкой, и ей приходится обойти его.
— Что, Фрол Петрович, надо?
— Мимоко́м шел, вспомнил… Ружье у тебя хочу попросить.
— Сезон не открыли…
— Какая там охота. Собака у меня взбесилась. Хвост себе начисто сгрызла. Шерсть грызет. Пристрелю.
— Ветеринара вызови.
— Пристрелю.
Они поднимаются наверх; Глеб сдергивает со стены и отдает Фролу свою двуствольную «тулку», вытаскивает из ящика стола два патрона.
— Хватит? В металлической гильзе, вот этот — с картечью.
— Благодарствую.
— Овчарка?
— Овчарка. Заходи при случае, Глеб.
…Вовремя встретил и проводил Глеб и «Прогресс», и катер, сделал уборку помещения; заглянул к Потапычу — старик спал.
Прилепился Захар Купцов. Вся его тощая, потрепанная фигура, какая-то неопределенно-серая, как и щетина на лице, выражала одно: выпить бы! Захар мялся, жаловался на боль в спине («…к перемене, знать, погоды…»), говорил про урожай и про то, что на этой неделе получит он аванс.
К Потапычу Глеб его не пустил.
Захар все одно не уходил. Глеб, чтоб занять себя, возился с тросом — с помощью оплеток заделывал размочаленные концы; Захар, опираясь на суковатую палку, принялся рассказывать, как в двадцатые годы работал председателем сельсовета:
— С наганом завсегда, веришь. Многим куркулям кровя попортил… Ты с корреспондентшей связался иль к Гореловым в зятья пойдешь?..
— На́, — в сердцах сказал Глеб, — на, бери трояк. И топай в деревню.
— Ладно, — Захар взял деньги. — За это дам тебе совет… Не вяжись с Гореловым. Гнилой человек…
И еще был катер. И небо багровело за лесом, день темнел, от воды по-вечернему ощутимо тянуло сыростью, тиной, гниющими водорослями, на середине реки всплескивала рыба.
«Что же это, а? Я пахал землю, служил в армии, опять пахал, встретил Потапыча, встретил Люду… Временное, непрочное в моей жизни, и дебаркадер — временное, ненастоящее. Оторвался я от чего-то, как повис… На турнике бывает такое, когда на двадцатый раз не хватает силы подтянуться. Висишь мешком, болтаешь ногами, и трудно самому себе признаться, что слабо́… И еще. Будто в щелку забора смотрю. Высокий, не перемахнуть его, а хочется туда, по ту сторону забора, там лучше, чем здесь, — как попасть?.. А с Татьянкой как? Добрая она. Потапыч — добрый. Оба добрые. А Люда другая. Почему ее так долго нет? Сейчас последний теплоход пройдет, бакенщик огни зажег, а ее нет…»
Он сбега́ет на берег, томительно всматривается в сумерки, но они туманно покачиваются, в них тусклыми шарами завязли огни деревни, — Люды нет. По реке с характерным, известным Глебу стуком бежит моторная лодка — Спартака лодка, и встревоженный Глеб решает: сейчас проводит последний теплоход, и они пройдутся на моторке вдоль берега, отыщут Люду. Оставят лодку, в Русскую заглянут… Он познакомит Люду с интересным человеком — Спартаком Феклушкиным.
И тут видит лодку и в ней двоих, и второй, маленький, съежившийся, — это Люда.
Он чувствует влажную зябкость в теле, медленно идет к себе, садится за стол, и после — смолк двигатель, по настилу простучали шаги — его напряженный слух ловит близкий голос Спартака:
— Вы рассуждаете, Люда, об итальянском неореализме по газетным статьям… Да, да! Я постараюсь вас разуверить…
К нему — лодка уже рокотала где-то вдали — она ворвалась весело; громкие суматошные слова:
— Твой приятель подвез. Купалась, и, понимаешь, появляется из воды такой… волоокий! О том о сем — ба, твой приятель! Съездили в монастырь… А ты и не волновался? А если б похитил меня какой-нибудь Федя Конь?.. Потапыч как?.. Не ложишься еще? Кое-что запишу и забегу к тебе… Ладно, Хлебушек? Завтра Спартак покажет мне свой остров. Там правда кабаны дикие? Живые?..
Ночью ветром нанесло дождь.
Он глухо, сплошняком ударился о реку, раз, другой, и ветер улетел дальше, а дождь зашумел хотя и споро, но успокоенно, с рабочей деловитостью — не на один час.
Дождинки звучно приплясывают на палубе; темнота снаружи плотная, жирная.
Не спится Глебу.
За перегородкой, в своей комнате, Люда распахнула окно — постукивают под дождем створки, позванивают стеклами; вода скапливается на крыше, время от времени глыбисто, с гулом срывается вниз.
Завтра Люда будет на острове…
Спартак покажет кабанью тропу, а может, затаившись часа на два — на три в камышах, кусаемые комарами, увидят они одичало-сумасшедшего от непарного житья кабана, единственного на весь остров; в новом, недавно поставленном финском домике инспектора Люда будет рассматривать книги, раскиданные на полу и подоконниках, — книги, которые Глеб берет читать… Им, конечно, будет не скучно… О чем они не доспорили, что Спартак «докажет» завтра? О реализме… Нет, о неореализме. Итальянском.
В тот день, когда впервые пошли в лес, он, Глеб, заикнулся Люде о циклотроне. Хотелось ему тогда высказаться. Не о самом циклотроне (он к случаю вспомнился!) — обо всем, над чем думает… О циклотроне же от кого первого было услышано — это от Спартака.
— …Глеб, занятная штука, возьми — прочтешь. О циклотроне. Улавливаешь? Циклотрон! Незаполненные клеточки на таблице элементов Менделеева помнишь? Так этот циклотрон — установка для получения нового, сто второго элемента таблицы. Но зерно не в этом, Глеб… Установка, циклотрон этот, — громадина, современный заводской цех, и прежде чем ее построить, ученые, инженеры долго и нудно считали, делали математические выкладки разные, спорили, массу экспериментов производили, — не один год готовились, Глеб! Обращаю внимание, не один год… И вот наконец построили — пуск! — элемент получен, элемент жил, его засекли приборы, его увидели… сколько он, думаешь, жил, Глеб, этот сто второй элемент?! Восемь секунд! Всего. Годы работы и — на восемь секунд вспышки!..
Спартак возбужденно рассуждал, и вся его речь сводилась к тому, что каждый человек обязан упрямо, продолжительно — если надо, всю жизнь! — готовить себя к тому, чтобы однажды, пусть на восемь секунд, обязательно вспыхнуть. Ярко, горячо вспыхнуть, дивя людей своим подвигом. И подвиг этот заполнит ту пустую, свободную клеточку, которых пока немало на таблице времени…
Что тогда поразило его в рассказе Спартака? Вряд ли можно ответить… Спартак говорил о вспышке, но для Глеба, в его сознании, в самой глубине резко, волнующе, тягостно осело, возгораясь, угасая и снова возгораясь, вот это: ци-кло-трон…
Это было все время где-то поблизости и все время обходило его, или, вернее, он сам был глухим и спокойно-расслабленным; он уехал от черной целинной пшеницы и устроился на дебаркадере, где много тепла, много леса, где Потапыч и деревня Русская. И вдруг — ци-кло-трон! Она идет, невидимая отсюда, идет мимо, краем, как переполненная грозовая туча, насыщенная тревожными разрядами, — совсем иная жизнь. И отблески ее разрядов изредка и неожиданно бьют в глаза, падают на дебаркадер, и кто знает, куда они еще падают, слепящие, неподступные, заманивающие:
ЦИКЛОТРОН!
Он взял у Спартака вузовский учебник физики, многое не понял на его страницах и не пожалел об этом. Прочитал книгу об изобретателях ядерной бомбы — «Ярче тысячи солнц», и шевельнулось в нем, прорастая, глухое ожесточение; опоздал, на целых пятьдесят лет опоздал… И почему спокойно живут, едят, пьют, рожают детей все, с кем он нынче знаком, — все, тоже опоздавшие… А в тех засекреченных лабораториях люди уже рванулись за порог двадцать первого века, они уже дальше, оставляя в двадцатом веке космодромы и циклотроны, тоже засекреченные: ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН!
Там и здесь… Здесь тихая, по извечному распорядку идущая жизнь: едим, пьем, рожаем детей… Это Люда сказала: н е с о о т в е т с т в и е…
Он Потапычу говорил:
— Слушай, Потапыч, есть такая установка — циклотрон…
И Потапыч слушал, по привычке проминая пальцами живот; выслушав, сделал свое замечание, непонятно к чему — во всяком случае, не к циклотрону — имеющее отношение:
— Устал народ.
…Ох и долгая эта ночь, приправленная дождем!
Мокнет планета: колхозы, воинские части, лаборатории из стекла и бетона, домик инспектора рыбнадзора, деревня Русская, дебаркадер, — мокнут под радиоактивным дождем. В эти часы, наверно, многих терзает бессонница; один на один со своими растрепанными, неподъемными мыслями — каждый, кто сейчас не спит; и когда совсем невмоготу, когда от неумолимого, непонятного, ускоряющегося кружения планеты падаешь — будто в пропасть — в тоску, вот тогда хочется, чтобы рядом было теплое, доверчивое плечо близкой женщины, в которое можно уткнуться разбухшими от бессонницы глазами. И женщина поймет. Ведь женщине дано больше спокойной, терпеливой силы; потому, может быть, что каждая женщина — мать.
«…Люда, я знаю… Этот мир, который вынужден заражать дождь стронцием, который тайно работает над будущим, — он оправданно равнодушный, этот мир… Равнодушен от своей великой озабоченности, спешки…
Несоответствие… Твое слово… Век несоответствий!.. Запоздал — это правда, Люда. А что-нибудь еще могу успеть? Как? Я многое хочу понять. И не хочу быть посторонним».
Он находит в темноте сигареты, закуривает; табак волглый — затяжки трудные. Огонек сигареты как единственная звездочка в тесной ночи.
Горькая сигарета жжет пальцы и губы. Где-то читал, что если выкуривать сигарету вот так, до основания, — быть раку легких.
Он испугался — постучали в дверь, и в ночи стук этот был неестественным, вызывающе-странным.
А стучала Люда.
— Спишь? — спросила она из коридора. — Поболтаем, можно? Только оденусь, а то в одной сорочке — кто бы глянул только!
Ее шаги в свою комнату — скрипнула дверь, опять скрипнула — шаги к нему…
Он сидел на кровати, и она села рядом, придерживая халат на груди, чтобы не распахивался, закурила, и оба молча слушали шепелявый разговор дождинок снаружи. Он был во власти одиночества, и то, о чем он горячечно думал в эту ночь, звенело и билось в нем, раздражало, искало выхода; может быть, не загляни сейчас Люда, — он в конце концов заснул бы, а каждое утро сулит обновление, на него надеешься, недаром же присказывают: утро вечера мудренее! «Черта с два, — сказал он себе, — утром надо делать уборку, провожать леспромхозовскую баржу, продавать билеты, утром надо… Что? Ну что надо?!»