— Бог знает… Отольется ишшо…
Больше я ее не видела.
— Семейное, впрочем, дело, — пояснил мне Фрол. — Зря при вас затеял. Чего нужно, про деревню, да? Спрашивайте. Иль ладно, погодите.
Подошел к тумбочке, на которой стоит телевизор, вытащил из нее большую коробку от печенья «Овсяное». Раскрыл ее — бумаги, документы, голубоватый водянистый «Аттестат зрелости» (дочкин, конечно). Со дна извлек медали: большую, белую — «За отвагу» и еще какую-то желтенькую, с пестрой ленточкой.
— В тридцать девятом восемнадцатого августа был осужден за растрату. Вина моя, как халатного… Доверил — председателем колхоза я был — казенную печать и большую по тем временам сумму денег одному человеку, а он с ними убег. Осудили на десять лет. Из лагеря в сорок втором направили в штрафной батальон, где после первой боевой крови был произведен в ефрейторы и отчислен в нормальную часть — ездовым в сто пятьдесят четвертую стрелковую дивизию. Вот награды. А эта бумажка — мирная, грамота почетная за леспромхоз. Эт с одной стороны…
— А с другой, — непростительно озлясь, перебила я, — дочь ваша пишет: браконьерствуете втихомолку, наживаетесь…
— Пейте молоко, — пододвинул он мне кружку. — Разговора средь нас не выйдет.
— Извините, — бормочу, — письмо было напечатано, его не обойдешь…
Молчит. Ладонью, как блюдцем, пытается накрыть солнечный зайчик на столе и накрывает — только зайчик все равно сверху, на его толстых, поросших коротким волосом пальцах. Кляну себя за несдержанность. И нужные слова не находятся. А он курит, и дым волнистыми кольцами вытягивается в форточку. Непонятно, почему лишь форточка, а не целиком окно распахнуто, — солнца-то сколько снаружи! Курит. Молчит.
— Фрол Петрович, — опять прошу извинения, — надо продолжить нам беседу.
Не сразу, раздумчиво отвечает:
— Со следователями и особистами встречался — сдержанные, образованные люди, вежливостью берут. А дочь была — и моложе вас, и несдержанная тож… Образовывал ее.
Тянет из коробки от печенья «Овсяное» плотный, сложенный вдвое «Аттестат зрелости».
— Учил.
Неожиданно, резко, сверху вниз, рвет аттестат, и еще — раз, раз, крест-накрест… Шепчу — голоса нет:
— Что делаете?! Это же государственный… документ государственный!
Клочки аттестата — на полу. Сидит ссутулясь. Потом встает — наверное, чтоб поняла: хватит, наговорились… Нет, разомкнул рот:
— Браконьерствует, можть, вся деревня. Доказать возьмись. А что вожу со своего огорода на базар лук, овощ разный — это почетно. В изобилии участие принимаю. Партия и правительство за изобилию в народе печется. Скот разрешено в хозяйстве держать, комбикормом снабжают…
Ухожу. Провожает до калитки. Какое-то гаденькое, трусливое чувство во мне — чуть ли не желание подлизаться к Фролу. Честное слово. Стыдно, но было, было! Как за соломинку хватаюсь за проблему маленьких деревень, — вспоминаю разглагольствования Феди Коня. Пытаясь внешне казаться спокойной, интересуюсь, что на этот счет — о переселении в большие поселки — думает Фрол.
— Я от крестьянства отколотый, мне все одно, — трогает усы, скребет их ногтем. — А когда-то при земле был. Землю пахать — ее руками щупать надо. Ухом к ней, бывалыча, приложишься, чтобы дыхание ее определить, — простужена она еще иль время зерно в борозду бросить… Поспеют хлеба — ночью вдруг ветер с норовом засвищет и бегешь в одних подштанниках смотреть, не полегла ли пшеница. Во как. А издали? Власти решат, они у нас умные… Можно перевезти, чего тут… Землю вот как перевезешь?
…И не могла ни о чем думать.
Мне хочется понять узаконенный временем и привычками ход жизни в Русской. Вижу людей, разговариваю с ними, теряясь перед необъяснимостью и загадочностью их характеров, поступков. Я чужая здесь, случайная, как не в своем государстве, когда приехавшему гостю снисходительно прощают незнание обычаев, когда из-за вежливости не смеются над наивностью его расспросов и представлений.
Я человек с легкого городского асфальта, мне дано официальное право разговаривать с бригадиром Свиридовым о необходимости воспитывать у молодежи любовь к земле. Он соглашается, поддакивает, и чем больше поддакивает, тем яснее, обнаженнее чувствую шаткость и условность своего «официального права». Фрола Горелова слова: «Землю пахать — ее руками щупать надо…» А Свиридов соглашается: говори, приезжая дамочка, говори; ты напишешь для себя, а мы вскоре забудем, что мельтешила здесь такая — с карандашиком в руках, ведь нам пахать… «Елочки, — говорю ему, — красивые какие! Из леса выбежали и на лугу застыли…» — «Красивые, — отвечает, правда, а, вишь, недосмотрели вовремя. Луг они нам сгубили, елочки-то, корчевать надо…»
В редакции друг и наставник Василь Дюков выражается твердо и непререкаемо: «Журналист — не регистратор фактов. Он боец прорыва, а точнее — активно вмешивается в ход событий. Мы не раздаем наград, но после яркого газетного выступления человеку, герою очерка, могут дать орден, — были такие случаи! Мы прямо не пользуемся статьями и параграфами судебного кодекса, но после газетного выступления прокурор может возбудить против того или иного лица уголовное или прочее дело… Мы — разведчики. Помните это, гвардия литсотрудников, — в наступление! А обозники, сентиментальные душки пусть пасутся где угодно, но не в нашем отделе!..»
Итак, согласно установке моего шефа и если следовать ей, я «в наступлении», «в прорыве», «разведчик», я обязана «вмещаться в ход событий». По письму незнакомой девушки мне требуется четко расставить по местам фигуры — что-то развенчать (привлечь к ответственности), что-то утвердить (представить к ордену).
«В чем вы видите смысл жизни?» — вот вопрос, на который (со всевозможными ухищрениями!) пытаюсь получить ответ от каждого из своих новых знакомых. И кое-кто, на мой взгляд, уже высказался.
Тимоша Горелов (моряк). Я ужаснулся, а теперь хочется согласиться с собой…
Захар Купцов (заглядывая в мой блокнот, важно). Пиши: дождаться светлого торжества коммунизма!
Свиридов (долго не понимал, чего я от него добиваюсь). Два новых трактора б нам, а еще невозможно, когда запчасти не достанешь…
— Тракторы, допустим, будут, и запчасти будут. Что тогда?
— Еще чего-нибудь не будет.
— Представьте, что все будет…
— Такого не бывает.
Федя Конь. Маху дал! Все кореша после демобилизации на стройку в Сибирь двинули, а я сюда — сельское хозяйство поднимать. А вот сейчас чего я, беспаспортный, могу? Влип по уши. Чего я могу, что мне желается?!
Председатель колхоза. Печень болит, на пенсию б пора, а я семена клевера добываю. Пораскинешь: уйдешь на пенсию — и не будет клевера, и так: уйдешь — и будет клевер.
Потапыч. Эх, Люда, был род Самохиных — раздробила жизнь. Кажное растение корни пускает, а мы навроде перекати-поля…
Глеб. Я над этим думаю.
К вечеру на песчаной косе — очередное знакомство. Этакий провинциальный полубог на моторной лодке, надменный и с девственным интеллектом. Рыбный начальник Спартак по фамилии Феклушкин.
Как это он?
«…Меня не затруднит доставить вас к собору. Любите русские древности?.. Заранее прошу прощения: свободного времени мало. Думаю, за час обернемся туда и обратно… У вас что за книга? Ну, об Эйнштейне почитайте лучше немца Зелига!.. Прыгайте в лодку. Не бойтесь, не перевернется…»
О Глебе.
«…Вы о Глебе? Мечется. В наши дни много таких… пестреньких. На большое не способны, из малого выросли. Что? Оглянитесь, посчитайте! Говорите, побольше бы таких, как он? Неуспокоенный, в поиске, себя ищет? А что мешает ему проявить волю, силу, дело себе выбрать мужское, чтоб нервы в напряжении, чтоб сам себя уважал!..»
О смысле жизни. Скаламбурил:
«Чтоб в жизни собственной был смысл».
Еду к нему на остров.
??
P. S. А записывать о нем — это не о Феде Коне или о ком другом: так вот, по первому впечатлению, не втискивается в строчки.
СЛЕДУЕТ ПРОДОЛЖЕНИЕ
Она не вернулась в этот день на дебаркадер; Спартак увез ее утром, и Глеб до полуночи не ложится спать, — затаившись, слушает, не зарокочет ли знакомо и обнадеживающе у излучины моторная лодка инспектора.
…Случайный ночной жук ударился о стекло, шлепнулся на стол и с жужжанием взлетел опять — пошел на новый таран. Вдали глухо гудит припоздавшее судно, оно завязло в речной темноте, его протектор щупает теперь черную воду; судно пройдет без захода, мимо дебаркадера — буксир-толкач, скорее всего… Давят низкие и прямые стены комнаты.
А на палубе: дыши — не хочу; играючи толкается в берег вода; плавает сморщенная, обгрызенная луна — при желании ее можно багром достать или ударить тем же багром, чтоб разлетелась она на желтые осколки. Ну, что, Глеб?!
Сжался Глеб — теснота в груди, и обида за день перегорела — пепел один.
Он ждет: будет ли моторка?
Ждет. Зачем?
Он уже не думает о том, почему Люда решилась дать ему для прочтения свои записи. Испытание на прочность?
…Пестренький… Сухой и нервный перестук в висках. Как же все преодолеть и познать, чтобы Земля, перенасыщенная тревогой за завтрашний день, спокойно и доверчиво вращалась под твоими ногами? И чтоб было как вызов: меня не смутить. Учиться? Унизительно, что он, непонятно для чего, скрывал от Люды Татьянку, не признался: в Славышино она. И Люда тетрадкой своей уличает — в нечестности, чуть ли не в подлости. Ты не поддержал друга!
Друга?..
Линия, черта — она развела, поставила справа или слева Люду, слева или справа Татьянку. Кого ближе к нему? Приезд Люды встряхнул, удивил, привнес с собой смутную, необъяснимую надежду… Какую? Он ждал, он был в ожидании. Он просто был в ожидании. Чего он хотел от Люды?
А с Татьянкой? Только честно, перед самим собой честно! Надо же когда-нибудь вот так, не обманывая себя… Стать зятем Фрола Горелова? Полно, зачем, она же ушл