Тут в дверь постучали; высокий девичий голос спросил:
— Дома вы, люди?
— А-а, Кланя, — узнал Тимохин. — Заходи, Кланя! — И пояснил негромко Мите: — Наш комсомольский секретарь, птичником заведует.
Кланя вошла — как солнышком осветила затененные углы тимохинской избенки, и Митю, конечно; стыдясь, запахивал он на груди сатиновый халат, спрятал под лавку босые ноги, а в сердце — почувствовал — что-то стронулось. Бывает же на свете такое!..
…Сотрясая станционное помещение, прогромыхал мимо без остановки товарный состав. У Дмитрия болел бок от лежания на жесткой скамье, затекли ноги, полушубок сползал с него и не грел. Дмитрий же улыбался в холодную темноту, смотрел в нее прищуренными глазами, вырывая из далекого минувшего времени картинки своей радужной юношеской жизни. Впрочем, радужной ли? А наверное, да. Ведь тогда, как только и бывает в юности, мир еще не виделся контрастно и резко, был он расплывчатым, мягким, заполненным светом — ходил Митя не уставая, радуясь своему присутствию среди людей и полагая, что все так же радуются, что есть на земле такой человек — Митя Рогожин.
Дмитрий угадывал сейчас себя прежнего — семнадцатилетнего. Сколько же забавного было в том пареньке, чистого и нетронутого! Но уже цепко, жадно вглядывался мальчик в окружающее — учился хитрить, и какая-то ложная многозначительность не по возрасту рано пробилась в нем. Он верил, что суждено ему многое, не так, как остальным, кто пока окружал его, — им пахать, сеять, до конца дней работать в районной газете, рожать детей в местном роддоме, не уезжать далеко… А ему? Мчаться вдаль, и эта сияющая даль откроется для него вот уже завтра, через год, может, от силы через два… И порученная ему поездка в колхоз «Заря» просто временный эпизод; он сделает все как надо, потому что председатель Тимохин по образу жизни и действий весь как на ладони, а он, Митя, весь в будущем…
Опять мимо станции проскочил состав — теперь, похоже, скорый: мелькание огней снаружи, через снежную завесу, громкие, встряхивающие сонное царство зимы гудки… Дмитрий вдруг подумал, что сейчас, по прошествии почти полутора десятков лет, он излишне пристрастно судит о т о м пареньке Мите Рогожине. Был он, конечно, самонадеянным и по молодости глупым был, мечтал о высоком, казался себе безгрешным и очень осуждал грехи других… «Да, — вслух сказал Дмитрий, однако невольно сказанное вышло с досадой, — все-таки субчик… Стыдно!»
Тогда Митя Рогожин, стремясь выглядеть равнодушным, выпытывал у Тимохина:
— Под кукурузу, разумеется, лучшие земли отводите?
— Все равно ж не возрастает… лучшие, можно считать…
В голубых тимохинских глазах было томление.
— Где ж эти земли?
— А за бугром…
— Я же шел по этому бугру. Глина!
— Все равно ж не возрастает…
— А какое вам дано твердое задание?
— Двести пятьдесят гектаров.
— А там и восьмидесяти не будет…
— Дак все равно ж!..
Тимохин сгасал; врать он, видно, не умел; попросил, вздыхая:
— Вы особо не расписывайте, а то меня в районе и так скребут в хвост и гриву… — Добавил: — Образование-то — три класса и четвертый колидор… Курсы — так они што?! Для бумажки… Насчет клевера иль, допустим, вико-овсяной смеси у отца в крестьянском хозяйстве обучался, а с южной царицей в толк не возьму, не наших кровей она…
— Науке верить надо, — посоветовал ему Митя, — научным рекомендациям.
В «Заре» на следующий день после пасхального гуляния уже пахали под яровые на выборочных местах: по возвышенностям, взгоркам. Надсадно, будто тужась, гудели тракторы, тонули колеса плугов в грязи, мерил глубину вспашки Василий Загвоздин — злой как черт, в сбитой на затылок пограничной фуражке, распахнутом ватнике. Митя ходил с ним рядом, задавал вопросы о разном; что-то не понравилось бригадиру, спросил хмуро:
— Под преда нашего копаешь? Зря! Мужик не для себя живет.
— Интересуюсь вообще, — не слишком уверенно ответил ему Митя.
— Он себе в карман не положит, — сказал Загвоздин. — Ты его не тронь.
— Посмотрим, — спокойно ответил Митя. — Прессе факты важны, а не эмоции.
Василий Загвоздин на это отмолчался — сразила его, возможно, Митина фраза; плюнул он себе под ноги и бросился от корреспондента прочь — наперерез трактору, потрясая кулаком, крича, чтоб тракторист сбавил скорость… А разговор с Митей у них еще состоялся — позже, через три дня.
— Не касайся Кланьки, — угрозливо сказал ему Василий.
— Откуда ты взял? — смалодушничав, хотел отвертеться Митя; но тут же понял, что в деревне все на виду, и осердился: — Не указывай мне, Загвоздин!
— Не касайся, — повторил тот. — У нас за эти дела знаешь что? На серьезе, понял, говорю!
Повернулся Загвоздин и пошел, поблескивая подковками сапог. Митя видел его широкую спину, длинные, оттягиваемые вниз тяжестью кулаков ручищи — зябко стало, противный сквознячок по позвоночному столбу пробежал, и пожалел Митя, что сотруднику районной редакции не положено иметь при себе оружие, хотя бы браунинг завалящий: всякое ж может случиться при выполнении задания!
…Третья ночь у Мити такая — напряженная, будто струна. Густая синева льется в избу сквозь тоненькие занавески, брешут вдалеке собаки, скрипят ветлы у завалинки, а на печи рядом вздыхает и кашляет древняя глухая бабка, да слышно, как древесный жук стенку точит, и вдвоем на скамейке сидят они: Кланя и он. Ночь весенняя — в волнующем, что-то обещающем ожидании; шумит в невидимых протоках вода, чьи-то шаги снаружи… Нет, мимо!.. И ненастоящее, голубовато-матовое лицо Клани в сумраке, а на лице тревожно-пугливая улыбка. Он пододвигается к ней, берет ее руку, гладит пальцы — тонкие, заветрившиеся в работе, с заусенцами и порезами, тоже тревожно-пугливые, как ее улыбка, словно проходят через эти пальцы слабые электрические разряды. В густой сини сказочно увеличены, бирюзово подсвечены глаза Клани, кажутся они глубокими, убегающими, вроде той зеленой воды, шум которой в недальних оврагах то глуше, то призывней…
Митя чуть раньше пытался ее поцеловать, но она неловко и резко высвободилась от него, и вчера было так же. Нужно Мите уходить в контору колхозного правления, где он ночует на продавленном диване. Там по стенам бегают черные тараканы, снизу, из-под половиц, тянет сырым холодом; там Митя будет долго лежать без сна, с беспокойными мыслями; а забывшись, где-нибудь на рассвете проснется, как от толчка, и снова прекрасное и стыдное представится ему: будто бы Кланя тут, возле, они вдвоем… Он встанет с дивана, плеснет в лицо водой из ковшика, начнется новый день, Мите нужно добывать очередные факты для фельетона, и, если повстречается на людях с Кланей, будут они избегать смотреть друг на друга…
Кланя старше Мити на год, тоже закончила десятилетку в Алексеевке, потому что в «Заре» лишь неполная средняя школа. Живет Кланя сейчас со старой бабушкой, а мать умерла прошлой весной неожиданно, во время дойки (дояркой была), от сердечного приступа. Кланя хотела поступать в учительский институт — такая беда. Осталась она, никуда не поехала. Тимохин уговорил принять птичник, выбрали ее секретарем комсомольской организации, и, наверно, попробует Кланя сдать экзамены на заочное отделение сельхозинститута, на зоотехнический факультет… Так сдержанно Кланя рассказала Мите, а он горячо поддержал ее: правильно, нужно учиться дальше! Признался, что сам будет поступать на факультет журналистики Московского университета, это уж точно, другого пути для себя не видит. Тут Кланя заметила: «У тебя талант, а у меня ничего нет, родилась без этого, необыкновенного мне не требуется…» Мите польстило упоминание про его талант; он упрекнул Кланю за «приземленность», что она боится ставить перед собой большие цели, и тогда-то впервые попытался ее поцеловать, но ничего не вышло.
Все-таки под окнами избы кто-то ходит, а может, это чудится Мите — просто слышно, как оттаивает земля, в ночной тишине рождаются, гаснут, сменяются новыми легкие звуки весны; падают последние, затаившиеся в укромных местах сосульки, набухшие почки вербы и осокорей лопаются сочно, радостно.
— Ах, какая жизнь, — вдруг нетерпеливым шепотом говорит Кланя, — одна я все и одна, и ты меня не убеждай… У тебя по-другому… И уходи ты!
Он теряется — от внезапного отчаянья в ее голосе, от того, как брезгливо и сердито выдернула она свои пальцы из его ладони; вспомнил тут же, какие у нее глаза днем — серые, с фиолетовой поволокой, грозовые, и даже когда смеется она — глаза не смеются. Тут же подумал, ощутил, вернее, насколько она сильнее и умнее, чем он считает ее, какой он еще мальчишка перед ней, перед прожитой ею здесь жизнью, — какой мальчишка, неумный, наивно-надменный!.. Газета, университет, большие цели!.. Разболтался! Дурак!
— Слышишь, — говорит она спокойнее, сама берет его руку в свою, как бы прощения просит; он уже тих и робок, поостывший, изобиженный не ею, сам по себе. — Слышишь, Митя, больно-то бывает как, когда зима кругом, темно, а ты чего-то ждешь, не зная чего?..
— А ты не жди, — бормочет он.
— Как же? — удивляется она, убирает руку. — Ты вот тоже что-то ждешь, надеешься…
— Уезжай отсюда.
— Куда? — спрашивает она. — Мне теперь не хочется.
— Чего ж ты ждешь?
— А!.. Так! — громко, с прежним отчаяньем отвечает она; завозилась старушка на печи — Кланя палец к губам приставила, опять нашла Митину руку, потянула его с лавки. — Поздно… пора…
— Какая у вас комсомольская организация? — спрашивает Митя, стараясь хоть как-то задержаться. — Сколько человек?
— Шесть.
— Всего?
— Мы бедные.
— Делаете что?
— Воскресник по снегозадержанию провели… концерт в клубе…
— Еще?
— Завтра скажу…
Она смеется — тихо и вымученно: идет на полшажка впереди Мити к двери, высокая, повыше его, покачивая узкой спиной, — он унимает дыхание и, когда они вступают в непроглядную черноту сеней, рывком притягивает ее к себе. Ее губы сами нашли его — целовала крепко, жестко притискивая ладонями Митино лицо к своему, и очень быстро, словно боясь, что это может скоро кончиться. Он чувствовал ее горячее напрягшееся тело, резинки и застежки над ее коленями; кружилась голова, слабо отстраняла она от себя его нетерпеливые вороватые руки.