Избранное — страница 73 из 118

— Международный секрет, — дразнил Виталий.

Спичечный коробок с африканским орехом грелся у Степана во внутреннем кармане пиджака, и в такие минуты, когда Виталий подмигивал, Степан готов был запустить этот твердый орешек куда-нибудь подальше — чтоб улетел, и черт бы с ним!.. Подумать трезво, к чему, на кой ляд вся эта малахольная затея с баобабом… людей тешить? Взойдет, укоренится — куда еще ни шло… а если не проклюнется, тяжела ему наша земля будет? «А тогда и хрен с ним», — вяло отмахивался от собственных сомнений Степан; крутилась в сознании легкая фраза, слышанная от пилота Эдика: «Идея наша — деньги ваши!..» И тут идея, а в случае чего никакого расхода-убытку!

Эдик однажды лихо подбросил его до дома на заднем сиденье мотоцикла, одолженного им на время у кого-то в Тарасовке, и, увидев у калитки Виталия, сказал ему:

— Привет, товарищ зять!

— Неумно, — ответил Виталий. — Если вам угодно, звать меня Виталий Григорьевич.

— Здравствуйте, Виталий Григорьевич, — поправился Эдик, по-военному приложив ладонь к козырьку фуражки. — Вы, кажется, дипломатический работник?

— Ты познакомься, Эдик, — вступил в разговор Степан. — Это вправду зять мой, Виталий… Григорьич. Он холодильный инженер, из Африки…

— Если я на этот раз хорошо разбросаю неорганические удобрения над обширными колхозными полями, у меня тоже будет шанс полетать над Африкой, — сказал Эдик, ставя мотоцикл на проножки. — Лет через десять, наверное. Или через девять…

Виталий скучающе отвернулся. И подошла Тоня — в ярком, как радуга, коротком сарафане, с распущенными по плечам густыми вьющимися волосами, загорелая, с белозубой улыбкой; с интересом вглядывалась, с кем это они тут, кто это чужой на мотоцикле…

— Ну, — произнес Эдик, — ну…

— Здрасьте, — сказала Тоня.

— Ну… это самое, — произнес Эдик. — Это… откуда вы?

— Из дома, — ответила Тоня, и щеки ее дрогнули в сдерживаемом смехе.

— Из этого?

— Из него самого.

Находчивый Эдик почему-то молчал, одергивая синюю тужурку с золотыми нашивками и золотыми пуговицами; улыбался — и красно зарумянилось его лицо под фуражкой. «Эт такая наша Тонька красивая, — гордо подумал Степан, — эт нам примелькалось, а свежему взгляду — навылет!» И приметилось ему нечаянно, что на какой-то миг плечистый, ладный, белокурый Эдик и дочь его, такая же ладная, словно сестра летчику, увидели что-то глубоко-глубоко в глазах друг друга, вспыхнуло это в глазах на секунду и сблизило их, но Тоня тут же, потерянно и смущенно, свои потупила, а у Эдика напряглись спина и руки в локтях да краска на лице проступила еще заметнее. Виталий, криво сутуливший плечи, зябко обхвативший их ладонями, глядел вроде б в сторонку, на дальний конец дороги, но и его как бы встряхнуло невидимым током — дернулся, резко пошел прочь, в глубь палисадника, придавленным голосом крикнул:

— Тоня, ты мне нужна!

Теперь Тоня румянцем залилась; так и не подняв больше глаз, быстро пошла вслед за мужем.

— Зять, значит? — возбужденно, с коротким смешком спросил Эдик. — Зять, который любит взять. Так, что ли? Грач черный, да?

— А зачем, удивляюсь я тебе, Эдик, про грача? — ответил Степан. — Черный, белый, пестрый какой… ну?! Мы люди.

— Это, батя, я сбился с курса, извини, — садясь на мотоцикл, громыхающе запустив мотор, бросил Эдик. — Это потому, что не могу равнодушно проходить мимо жизненных несоответствий… Привет!

И укатил.

Виталий, когда сели за стол, обедали — ни к кому не обращаясь, вроде б размышляя вслух, — вдруг стал говорить:

— Что за летчики тут, которые на фанерных ящиках летают, мусор сверху на чистую землю сыплют? А что?! Мусорщики! Как еще назовешь? Форма, поглядеть, та же, что у настоящих пилотов, кому-то в глаза может кинуться, затмит, так сказать… а они самого низшего разряда, золотари они. Этот, на мотоцикле который, дубиноподобный… тупой он, уверен, как пень. Потому не на реактивных — на фанере летает. Только слава — летчик! Тупой. И цена его должности — девяносто рэ в месяц. А вычтут — семьдесят восемь на руки… Вдвое меньше шофера!

Степан хотел было возразить, что Эдик — умный, веселый, он только училище недавно закончил и уже сдал другие экзамены — через месяц переводят его на большой самолет… хотел, но, остановив взгляд на дочери, сдержался. Тоня щипала кусочек хлеба, словно цыплятам крошила, не замечая, что всю уже клеенку перед собой обсыпала крошками, и по ее лицу было видно, что казнит себя, и от слов мужа ей горько и стыдно. За себя стыдно. Какая она глупая, оказывается, какая плохая. Глаза у нее были виноватые, красные — плакала, видно, когда до обеда ходили они с Виталием возле дома, и тот, горячась, все руками размахивал, что-то втолковывал, доказывал…

Эдик после снова доставлял его, Степана, с ноля к домашней калитке, но уже не выпадало, чтоб молодые в этот момент были в Прогалине. Эдик вертел шеей, смотрел в окна, как-то даже зашел водички испить — и уезжал ни с чем. А Степан, понимая, радовался тихо, что Тони нет. Зачем ее податливую, мягкую душу пугать? Мужнина жена, не девка… Но самого, чувствовал, тревожило вот это схваченное ненароком — как Эдик и Тоня там, у ограды, окунулись в глаза друг другу, как что-то — хотели они или нет — не секунду толкнуло их навстречу друг другу… Он думал, что они как раз такие, как на плакатах рисуют, — здоровые, сильные, красивые, молодые мужчина и женщина; их, Эдика и Тоню, тоже можно срисовать, поставив рядом, а под ними пиши что хочешь — про пятилетку, про достойную встречу всенародного праздника, про подъем урожайности: все на такой плакат посмотрят, мимо не пройдут.

Но Виталий с Тоней скоро отбыли на свой курорт — подремонтироваться перед возвращением в Африку, а Эдик (дело холостое!) увлекся Лидией Ильиничной, дочерью Ильи Ананьича Красноперова, председателя сельсовета. Лидия Ильинична — учительница в Тарасовской школе, а родительский дом, где живет она постоянно, здесь, в Прогалине, — вот Эдик взялся ее по вечерам подвозить… Ничего, конечно, девка Лидия Ильинична — кругленькая, грудастенькая, губы крашеные, глаза синие, в отца своего кудрявая, да только росточком не вышла: хоть на каблуках, а Эдику по локоть. Не то что Тоня… Да ему ж, Эдику, не жениться, наверно. Прислонится на время — и уйдет. Улетит на крыльях.

А между тем май перекатывался на вторую половину: зацвели сады, в белом молочном тумане гасли ночами, не набрав силы, «черемуховые» холода, дуб, переждав заморозки, выбросил листья, и как только стало вовсю сушить, припекать землю — ударили звонкие грозы. С громами, стеклянно раскалывающими небо, с короткими шумящими ливнями, радостно омывающими зелень. Такие майские дожди хлеба поднимают.

После одного из них, гулко встряхнувшего все живое поутру, Степан, как только солнце вытопило верхнюю влагу, почва опять стала комковатой, не липла к подошвам, направился к облюбованному местечку на огороде.

Он разгреб пальцами взрыхленную землю, ощущая ее жаркое нутряное тепло, потыркал прихваченным кухонным ножом, делая лунку, и положил в углубление африканский орех. Не глубоко и не мелко. Полил из банки навозной жижей, осторожно засыпал; стал втыкать вокруг радиусом в метр тонкие колышки. Часто, с малым просветом, чтоб даже цыплята не пролезли.

Неслышно подошла Мария — в переднике, резиновых сапогах. Собралась на ферму, значит.

— Ты что это, отец?

Лузгала семечки, смотрела.

— А! Орех посадил, — ответил он, поднимаясь с колен.

— Тронутый ты, ей-богу, — сказала Мария. — Разве орех на огороде вырастет?

— В лесу-то растет!

— То в лесу. Там климат для него…

— Природа — она, знаешь…

— Тебя знаю. Да мне что… забавляйся!

— А тогда какие вопросы имеются? — Он вытер пальцы о штанину, подставил ладонь: — Сыпани подсолнухов-то… Вопросов тогда никаких, вот што имеем…

Оба сплевывали шелуху с губ, стояли, вбирая в себя чистый свет и солнце нового утра.

8

Дни бежали по-летнему быстро: успевай оглядываться! Июль всходил на порожек. На полях и огородах кудрявилась, буйно шла в рост всякая растительность, трава вдоль дорог и на лугах была такой густой, сочной, что влажно зеленила сапоги.

И лишь африканский орех не показывал признаков жизни.

«Дерево, — успокаивал себя Степан, каждое утро осматривая свою «плантацию», как прозвал про себя то заветное место. — Дереву проклюнуться — не морковке хвост выкинуть…»

Был уже такой интерес: выглянет росток или нет, и если не объявится — черт с ним, потери впрямь никакой, а объявится — надо будет проследить, к осени в кадку, может, пересадит он его, пусть в избе перезимует, а затем уж, как войдет в силенку, снова на волю…

Молодые после санаторного отдыха опять уехали в Африку. Машину Виталий оставил в Тарасовке у матери: сват Григорий перед смертью отгрохал за избой бетонированный гараж — два трактора войдут. Надорвался на этом гараже: белые мухи летали, и он спешил — штукатурил, отделывал, шифером крыл. Сам, в одиночку. От корыта с раствором унесли в дом, когда упал, — и больше уж не поднялся на ноги.

Виталий в день отъезда попросил Степана показать, куда он высадил орех, и тот повел показал… Зять совет дал: полиэтиленовой пленкой сверху прикрыть, чтоб к африканскому микроклимату приблизить, там же духота, парящий зной. «Не знаю, не знаю, — говорил Виталий, — что там, как… Однако, Степан Иваныч, только смелым покоряется мечта, лично я желаю успеха!»

И руку тряс.

Расставались на этот раз, как никогда, душевно.

Что-то к лучшему стронулось все-таки в зяте — Степан почувствовал это. Да ведь, подумать, непросто все это, омывает душу волнением — прощанье с родиной, дальняя дорога, перелет через моря-океаны, через агрессивные нам территории.

Трещал по вечерам мотоцикл Эдика, распугивая прогалинских кур; сверкала загорелыми коленями Лидия Ильинична, лихо восседая на заднем сиденье в пилотской фуражке с крылышками.

Степан тоже по-прежнему носил такую фуражку, хотя при аэродроме уже не состоял — перевели кормовозом на ферму. Два самолета, отработав, улетели; третий, в двигателе которого что-то переломилось, стоял там, на поле, прикрытый брезентовым чехлом. Ждали ремонтную аэрофлотскую летучку. Потому-то Эдик остался. При самолете и при Лидии Ильиничне.