— Изложите на бумаге про все это.
— Не умею я на бумаге, — ответил старик. Кивнул: — Пойду я. — Потоптался, добавил неуверенно:
— Нет, изложу, может, на бумаге.
— Вот-вот. А мы проверим, как подбираются кадры таксистов. И прочее… Напишите! Обязательно.
— Прощай, сынок.
— До свидания. Я с завтрашнего дня в отпуске, здесь будет другой следователь…
— Другой?
— Да.
— А что ему сказать?
— Положите письменное заявление. И как мне — обо всем…
— И что будет?
— Разберемся. Прокуратура разберется.
— Ладно, — сказал старик, — я все-таки пойду. Наверно, я не так все рассказывал… Или не на ту дорогу выехал. Бывает… А парня жалко. Не лихач он. А виноват — да. И мы виноваты. Нельзя зеленых на такси сажать.
— Теперь знаете…
— Я всегда знал.
К двери старик подошел, а все чего-то медлил… За дверью будет коридор, будет улица, за дверью он останется один…
— Товарищ Кубусидзе?
— ?!
— Ты вправду из тех самых Кубусидзе, которые на Майдане жили… и маму вашу Лианой звали?
— Я уже подтвердил: да, так. Но что… какое это имеет значение?
— Конечно, конечно…
Старик нажал плечом на дверь. Она захлопнулась за ним.
Самолет взмыл. Стремительно ушла под крыло, уменьшаясь до игрушечных размеров, желтая чаша города, из которой, как из жерла вулкана, попыхивая, тянулись блеклые дымы.
Белоснежная целина рыхлых облаков скрыла землю.
Можно придать креслу удобное положение, откинуться, вытянуть, расслабляя мышцы, уставшие ноги… Все как надо — летим!
Припотнившийся по дороге в аэропорт воротничок рубашки становится сухим, холодит шею… Такая вентиляция, такая насыщенность свежестью, прохладой: дыши — не хочу! Два часа комфорта в небе.
Стройная, длинноногая стюардесса в форменной пилотке и форменной мини-юбке, плывущая по проходу с подносом, одаривающая каждого улыбкой, — живая реклама Аэрофлота: летайте, летайте с нами, настоящая жизнь здесь, а не та, что вы оставили где-то внизу!.. И лучшие кондиционеры, облагораживающие воздух, — на наших самолетах! У нас не жарко!
— Успели, — умиротворенно говорит жена, приваливаясь к нему полным мягким плечом. Она еще не освободилась от груза предполетной суеты: с вечера стирка, чемоданы они укладывали; чего-то искали, принимали до полуночи нагрянувших друзей, боялись проспать, по пути в аэропорт вдруг усомнились: выключен ли утюг, заперта ли балконная дверь? — и пришлось возвращаться, а потом гнать… И вот: «Успе-е-ли…»
Она тут же засыпает — с лицом счастливого человека. Но успевает еще сказать — голосом тоже счастливым, с трудом перебарывающим сон:
— Неужели завтра… мы с тобой… мы поплывем… по озеру?
— Поплывем, — успокоил он. — По озеру.
И думал о своем.
О старике думал. Чего тот хотел от него? Что может быть за всем тем, о чем рассказывал тот ему?
И думать вроде не о чем — ясно все. Но опять же: ясно ли?
А этот дурацкий, черт побери, вопрос, не один раз заданный ему: «Ты из тех самых Кубусидзе?..»
«Стоп, стоп, не спеши, — остановил он себя. — С чего, собственно, начался разговор, как он проходил… Ну-ка попробуем «прокрутить» его с самого начала. В подробностях…»
В отпуск летел следователь прокуратуры Эрлом Кубусидзе.
И вместе с ним на псковские озера, в зеленое царство лесов летел старик в сером ворсистом пиджаке, шапочке-сванке, бывший водитель, а ныне пенсионер, гражданин Георгий Отариевич Гогоберидзе…
Оставаясь невидимым, он был рядом, едва ли не в затылок.
Старик, ненавязчиво преследуя, будет звать его, Эрлома Кубусидзе, домой, в родной город, в служебный кабинет, где сейчас, конечно, жарко, но не так чтоб уж очень. Терпимо, нормально. И там работа. Там люди.
И этот старик со своей бедой, своим недоумением… со всем, что есть в нем… тоже там он. В городе.
1979
ПРОЖИТЫЙ ДЕНЬ
Высадив часть пассажиров и забрав новых на последней городской остановке «Физический институт», миновав поселок конезавода, Бабушкин вывел автобус на просторное асфальтное шоссе, еще слабо загруженное транспортом в это раннее воскресное утро. Нагоняя, обходили его «Москвичи» и фиатовские «Жигули» частников — кто на дачу ехал, кто вообще на волю, куда-нибудь к лесу, реке, чтобы спиннингом побаловаться, грибки пособирать; и тяжким гудением обдавали встречные рефрижераторы — везли с юга в Центральную Россию помидоры и фрукты.
А по земле была разлита такая свежая синь, так ярко, призывно золотились в ней деревья погожего сентября, курился в низинах дымок осенней прохлады, и шоссе вспыхивало бликами веселого света — так все это было хорошо, просилось в сердце, что Бабушкин, умей он петь, обязательно запел бы, пусть потихонечку, чтобы пассажиры не слышали, но запел бы… Душа-то поет!
Пассажиры в салоне автобуса — как и всегда по воскресеньям в первом рейсе: шумливая компания молодых — в брезентовых штормовках, кедах, с рюкзаками, гитарами; особнячком бабы с кошелками, у одной трепыхается в авоське петух со связанными крыльями; и военный среди всех есть, офицер; еще какие-то накрашенные женщины, чем-то неуловимо похожие одна на другую, — тоже вместе держатся, стайкой, сойдут, наверно, у развилки на аэродром, и там, как бывает по воскресеньям, встретят их фасонистые, в кожаных куртках, фуражках с голубыми околышами технари… (Надо ж парням развлечься!) Бабушкин мягко, словно к чему-то теплому прикоснулся, вспомнил, как он сам служил в армии, тоже в авиации, хотя и по своей гражданской специальности, шофером на бензозаправщике, — чего ж так годы-то летят?!
На приподнятом заднем сиденье, во всю ширину автобуса, тесно уместились ребята с буровой — ищут они воду под деревней Верхние Прыски, где остановка «33 км». Это смена едет. Взрываются, черти, хохотом — анекдоты травят, и тоскуют, конечно, что курить в салоне нельзя, и, погоди, закурят обязательно, что б ты им ни говорил… Точно, так и есть! («Мы, шеф, одну на всех, а тети не возражают, они сознательные, хотя на петуха билета, факт, не взяли… зайцем петуха везут! Правда, тети, мы покурим? Может, тети, дочки у вас имеются? Так мы женихи!..»)
Повстречался нагруженный песком самосвал со знакомым водителем из четвертого автохозяйства, — тот сверкнул из кабины металлическим зубом, посигналил, и Бабушкин, отзываясь, на клаксон нажал, припоминая, что зовут шофера Женькой, а это имя для него, Бабушкина, звучит сегодня приятно: главный инженер их автоколонны тоже Евгений да еще Евгеньевич… Вчера Евгений Евгеньевич сказал при всех, что Бабушкин по показателям и так, если присмотреться, лучший водитель в коллективе, не на словах, а на деле ударник коммунистического труда, будет он, Бабушкин, занесен в списки передовиков, представляемых к правительственным наградам… Было смущенье перед товарищами: он свой среди них, такой же, как они, на собраниях в первый ряд не лезет, перед начальством не лебезит, а вот, оказывается, все равно заметен он, выделяют его. Не всем это, само собой, понравится, да на всех и не угодишь, в особенности на разгильдяев и любителей слевачить… Было оно, смущенье перед товарищами, но, заглушая его, солнечно зажигалось в Бабушкине горделивое чувство, что не из последних он, а очень даже полезный человек, делающий необходимую государственную работу, и впереди у него много радостного, можно жить без устали…
Шоссе пошло на подъем, со взгорка на взгорок, стелилось глянцевитой серой лентой, конец которой, суживаясь у горизонта, приподнимался к небу. Высоко стояли вдали под разноцветными крышами избы Верхних Прысок. Там он заскочит в чайную — ее рано открывают, — попросит у буфетчицы Миры пивную кружку холодного компота, что-то скажет ей, что-то она скажет, будет она смеяться, запрокидывая голову, а у него затяжелеет в груди от этого завлекательного смеха, от вида ее сочных губ, белой, без морщинок, словно точеной, шеи и прочего такого, что есть в цветущей, редкостно сохранившейся к тридцати годам, не сломленной, не помятой мужиками и бабьими заботами Мире… Он, Бабушкин, разумеется, тоже все мимо да мимо, проездом, по расписанию, и жена у него есть… чего уж тут! Однако что плохого, подумать если, запрещается разве забежать и выпить яблочного компота из пивной кружки, посмотреть, как смеется буфетчица Мира?..
По обе стороны дороги там и сям ползали, заволакиваясь коричневой пылью, работяги-тракторы, готовили пашню в зиму; небольшими стадами по бурому жнивью коровы и овцы бродили; кто-то костер жег, кто-то верхом на коне через мокрый луг ехал, и девочка лет семи в плащике-болонье, размахивая хворостиной, загоняла белых гусей в желтый от плавающих поверху листьев пруд… Такая широкая картина спокойной природы с признаками привычной жизни в ней тоже была приятна Бабушкину, его внимательный взгляд, не теряя дороги, выхватывал, усваивая, всевозможные предметы и явления, и сам Бабушкин — он это осознавал — был частью того огромного целого, что существовало за окнами кабины.
— Смотрите… собака!.. Собака какая! — крикнул кто-то из пассажиров, привлекая внимание других.
И Бабушкин тут же увидел эту собаку. Автобус, подвывая, шел на подъем замедленно, собака, неизвестно откуда объявившись, из лесопосадки, возможно, или с поля, бежала вровень с автобусом, по обочине.
Бабушкин в своем слободском детстве, можно сказать, тесно общался с собаками, были у него, мальчишки, свои блохастые, бельмастые, с порванными в драках ушами и обрубленными хвостами Шарики, Угадай, Узнайки, Бобики, кобели и сучки неистребимой дворняжьей породы, прилипчивые к хозяину, трусоватые, зимостойкого воспитания… Сейчас он сразу же определил, что бегущая рядом с автобусом собака в кожаном, с медными заклепками ошейнике — это не что-то там такое, плюнуть и растереть, это настоящая охотничья собака, молодой кобелек из породы сеттеров, такие, кажется, по дичи работают… «А красив, — восхитился Бабушкин, — и бежит благородно, как рисует…»