для нас плоха… Сколько, говорите, заплатить? Двадцать четыре восемьдесят две? Сейчас, сейчас… Это мы мигом, с радостью, извините, пожалуйста, так уж получилось, простите…
Попросил униженно, давясь словами:
— Товарищ старшина, не надо… Затмение нашло.
Старшина дождался, пока он передал деньги официантке, сказал с царской щедростью:
— Уматывай… чтоб я тебя не видел больше!
По-прежнему зеркально светился ресторан, переливался светом, люди пили, ели, разговаривали, старикашки в оркестре заиграли что-то вроде марша, как отходную ему, Бабушкину; поймал взгляд Миры, брошенный на него, — брезгливая жалость была в этом взгляде.
Хотел, подбадривая себя, пройти по залу спокойно, терять было нечего, однако неподчинившиеся ноги вынесли отсюда какими-то паскудными, мелкими и трусливыми шажками… Не до гордости, когда хвост поджат!
На улице, где на свежем ветерке дышалось легко, полной грудью, где было много людей и канадские клены, росшие вдоль тротуара, бросались в прохожих влажноватыми осенними листьями, один из которых с размаху прилепился к щеке Бабушкина, он с особенной силой, кляня себя, осознал всю дикость затеянной им в ресторане сцены. Утешало лишь, как убегал от него Зыбкин… А поначалу ведь он, Бабушкин, расчувствовался, по швам расползся: как же — Зыбкин квартиру дает! Оттопыривай карман! Тьфу… Погоди, Зыбкин, до первого собрания — пощупаем! Пашка Гуляев останется, как был… И без ваших «Икарусов» перебьемся! Правда, Паша? Вы нас не троньте!..
С этим убеждением, что Гуляева они в обиду не дадут — нам на глотку не наступишь, что надо — скажем, — пришел Бабушкин во двор дома. Здесь было тихо, лишь Вера из 53-й квартиры сидела на скамье, дожидаясь кого-то или, как решил Бабушкин, просто наслаждаясь своим юным одиночеством.
Выходящее во двор кухонное окно их квартиры светилось. За низкой занавесочкой маячил Савойский, вот он приблизился к стеклу, стал вглядываться в заоконный сумрак… «Сейчас появлюсь — прицепится, — со знакомой тоскливостью, вызываемой видом нотариуса, подумал Бабушкин. — Нины нет, Петька спит, а он прицепится, успеет…»
Он повернулся и пошел к скамейке, на которой сидела Вера, белея туфельками.
— Извиняюсь, — сказал он Вере. — Не помешаю?
— Что вы, дядь Коль, — Вера засмеялась. — Место некупленное!
Бабушкин хотел заметить, что какой же он «дядя» для нее, это обижает — ему и сорока лет еще нет, однако смолчал, рассудив, что Вера пока в таком возрасте, когда мужской пол делится ею строго на две категории: мальчики и дяди.
— Скучаете, Верочка?
— Так… ничего не делаю.
— Само собой, — согласился Бабушкин. — Разве плохо?
Находиться возле Веры было приятно, словно от плохого пришел к чему-то светлому, которое, знаешь, не принесет тебе обиды, само по себе беззащитно и доверчиво — лишь ты не обидь! Как давно было, подумал он, сколько воды утекло с тех пор, и все же недавно это было, когда Нина поджидала его вот так же, на лавочке, он бежал — через пустырь, где свалка, мимо кладбища, трамвайного депо, боялся, что она не дождется, уйдет или что встретят его ребята из ремеслухи, изобьют за Нину; таяли в кармане шоколадные конфеты, после они ели их, украдкой он облизывал липкие пальцы, и были на Нине тоже белые туфельки… Было, было, пронеслось как миг, задержать не догадались, не сумели, да и как задержишь, это ж не кино, второй раз не прокрутишь, идут уже новые серии, затяжные, совсем не те… Вот и на Миру он глазеет, на все женское, что в ней имеется, из-за нее минутку-другую лишнюю в Верхних Прысках стоит, а свою Нину жалко, не обижает он ее, а все ж что-то не так у них, и Нина не понимает, что он от нее хочет…
— Ох, дядь Коль, заснете! — опять засмеялась Вера.
— Замечтался, — оправдываясь, ответил Бабушкин. — По служебным вопросам.
— А я иногда на вашем автобусе езжу. К бабушке.
— Замечал, — подтвердил Бабушкин. — Я вас, Верочка, уважаю.
— За что? — изумилась она.
— Не знаю, — признался Бабушкин. — Вижу и уважаю… вообще…
Ни с того ни с сего, будто кто подтолкнул, он стал рассказывать Вере, как сегодня задавил собаку — такое муторное чепе, а тут еще шалопай Петух камушек на душу положил — отец за нечаянный наезд переживает, а они со своим Длинным Джо и Герольдиком щенка, не моргнув, прикончили, это у них как доблесть, воробьиные мозги у них, а может, хуже — зло в себе носят, испорченность, ее нужно палкой выколачивать… Тут в арке появился парень, кашлянул, и Вера, не дослушав, сказала: «Пока, дядь Коль!» — побежала к этому парню: тот обнял ее за плечи и увел.
Бабушкин сказал себе, что ничего не попишешь, осуждать Веру за равнодушие к его рассказу нельзя — тут налицо свое течение жизни: пусть они!.. Светилось окно кухни, там бодрствовал, поджидая, сосед (ни дна б ему, ни покрышки!); в Бабушкине растревоженно росло желание кому-нибудь досказать про собаку, про то, как выяснилось, что она к тому же была собственностью капитана Ханова, теперь не расхлебать!.. И припомнился милицейский лейтенант с симпатичными раскосыми глазами, знакомый, можно считать, — припомнилось, как тот жал руку на прощанье, приглашал заходить, чтоб побеседовали они о собаках… А можно ведь о собаках, можно и не о собаках… Посоветоваться, к примеру, насчет Ханова, оба они с лейтенантом носят милицейскую форму, лейтенант Ханова наверняка знает, не возьмется ли уладить это дело, помирить, выход подскажет… И так ведь наплыло, подумать, одни нелады сегодня с милицией! Рассказать все как на духу… И про Зыбкина! Он, Бабушкин, тоже не прав, разумеется, не сдержался, подлая водочка свое сделала, но Зыбкин-то, Зыбкин! А еще по школам ходит, хвалится собой…
Лейтенант, возможно, томится дежурством, повозись-ка с пьяными да отребьем разным! А тут — поговорят, как человек с человеком.
Отделение милиции находилось в соседнем здании, рядом с гастрономом № 5, не больше трех минут потребовалось Бабушкину, чтобы дойти сюда. А подошел — заколебался было: а если лейтенанта нет? Однако пересилил себя, что особенного — спросит и уйдет, вежливо скажет «Здравствуйте!» и вежливо «До свидания! ».
Когда Бабушкин, открыв дверь, переступил порог, то сразу же понял, что хорошего ждать нечего: за дощатым барьерчиком, возле телефонов, сидел и выжидательно смотрел на него рябой старшина, тот самый, что изгонял его из ресторана.
— Здравствуйте, — сказал Бабушкин.
Старшина, поигрывая связкой ключей, вышел из-за перегородки, приблизился вплотную, принюхался, вернее — просто понюхал его, Бабушкина, понюхал как-то обидно, словно неживой предмет.
— А, это ты, — узнал старшина.
Облизнув пересохшие губы, Бабушкин сказал:
— Я извиняюсь, конечно… тут у вас лейтенант есть, фамилии не знаю, косенький такой…
— Косеньких в другом месте искать будешь, — старшина зевнул протяжно. — Еще выпил?
— Что вы! Мне лейтенант нужен… вот фамилия, правда…
— Идем, — пригласил старшина. Добавил: — Надоели-то вы, хоть бы пенсию дождаться…
Он провел Бабушкина по коридору, впереди себя, остановились они у двери, обитой белой жестью, с зарешеченным окошком, закрытым железной ставенкой, с глазком, в который можно подсматривать, — вставил старшина ключ во внутренний замок.
— Вы не поняли меня, товарищ дежурный, — запротестовал Бабушкин, — я лейтенанта ищу…
— Утром всех лейтенантов увидишь, — устало сказал старшина. — И майор с тобой побеседует…
Он ловко, заученными жестами ощупал карманы Бабушкина, так же быстро и ловко подтолкнул его. Бабушкин опомниться не успел, как дверь захлопнулась, очутился он в камере.
— Не трепыхайся, — глухо посоветовал из коридора старшина, — хуже себе не делай. Это тебе не ресторан, артист, а КПЗ.
Бабушкин чуть не заплакал от такой ужасной несправедливости, хотел бить в дверь ногами, но одумался… А за его спиной кто-то пьяно и хрипло сказал:
— Пр-ривет!
На голых нарах, съежившись, сидел Толик, радушным жестом приглашал подойти ближе… И приятель его, Виталик, был здесь — спал, прикрыв глаза от света невыключаемой электрической лампочки вязаным колпаком с помпоном. Еще кто-то спал, постанывая, вскрикивая; густо несло от параши, поставленной в углу; на грязно-розовых стенах, исцарапанных надписями и картинками, поблескивали капельки воды.
— Курево отняли, — пожаловался Толик, — ремень сняли. Вот комедия…
Бабушкин молчал.
— На работу б не опоздать, — вздохнул Толик. — Мне к полдевятому… Как бы пятнадцать суток не обломилось… А ты, Коля, наш разговор помнишь?
— Иди ты! — сказал Бабушкин. Смиряясь, присел на нары.
Как из чужой жизни, не его собственной, а чьей-то другой, будто кто рассказывал об этом, а ему запомнилось, вдруг пришло видение: маленькая девчушка загоняет хворостиной в желтый пруд белых гусей, по краям широкой дороги краснеет рябина, в низинах туман стелется, и везде идут и едут разные люди, их много-много… Кто они? Сын Петька среди них, Нина и Мира, а по обочине шоссе бежит красивый сеттер, бежит, бежит, и Петька побежал, капитан Ханов, задрав ногу в хромовом сапоге, вскочил на мотоцикл…
«Какой я виноватый, — подумал горько Бабушкин, — кругом виноватый».
Не так уж долго пробыл Бабушкин в камере, не больше получаса, пожалуй, пока не вернулся в дежурку отлучавшийся куда-то лейтенант и старшина не привел утомленного событиями, жалобами Толика, равнодушного к себе Бабушкина — к нему. Фамилия лейтенанта, оказалось, — Айдаров.
Разобравшись, лейтенант строго выговорил старшине; тот выслушал угрюмо, не оправдываясь, опустив тяжелые руки по швам, его рябое лицо выражало одно: говорите, говорите, вы молодые, а мы службу знаем, хоть университетов, конечно, не кончали, а вот что вы без нас делать будете, когда мы на пенсию уйдем, — вот о чем думать нужно вам…
— Тоже, замечу, поаккуратней следовало б, Николай Семенович, — перебирая бумаги, не встречаясь с ним глазами, сказал лейтенант. — Только русские купцы, нам известно, плохо вели себя в ресторанах…