Избранное — страница 21 из 27

я задержанный только с тридцать пятого года.

Кто дитя в кринолине? Это — дочка Ежова!

А семит на коленях? Это Блюмкин злосчастный!

Подведите меня к этой стенке, и снова

я увижу ее в кирпичной и красной.

Заводите везде грузовые моторы,

пусть наганы гремят от Гааги до Рима,

это вы виноваты, ваши переговоры,

точно пули в «десятку» — молоко или мимо.

И когда в Бенилюксе запотевшее пиво

проливается в нежном креветочном хламе,

засыпайте в ячменном отпаде глумливо.

Ничего! ВЧК наблюдает за вами.

Вас разбудят приклады «Ночного дозора»,

эти демоны выйдут однажды из рамы.

Это было вчера, и сегодня и скоро,

и тогда мы откроем углы пентаграммы.

«Саксофонист японец, типичный самурай…»

Саксофонист японец, типичный самурай,

Играет на эстраде: «Живи, не умирай!»

Скажи мне, камикадзе, ужасен, волосат,

Неужто нет возврата куда-нибудь назад?

Куда тебя, японец, безумец, занесло?

Какой сегодня месяц, трехзначное число?

Дурацкая Европа дает аплодисмент —

Как все они похожи — и Каунас, и Гент!

А ну, скажи, Цусима, ответь мне, Порт-Артур,

Махни косой, раскосый, из этих партитур.

Там, в Тихом океане торпедный аппарат,

Неужто нет возврата куда-нибудь назад?

Со спардека эсминца взгляни на Сахалин.

А здесь на мелком месте ты, как и я, один.

Надень свои петлицы, сними свои очки,

Одной заглохшей клумбы мы оба червячки.

Над пушками линкора последний твой парад.

Неужто нет возврата куда-нибудь назад?

Что скажет Ямамото в открытый шлемофон?

Чем кончится проклятый, проклятый марафон?

Ты рухнешь над заливом на золотое дно…

Сыграй мне на прощанье, уж так заведено.

Скажи на саксофоне: рай это тоже ад?

Неужто нет возврата куда-нибудь назад?

ПОД ГЕРБАМИ

Все сбывается: тент и стакан «Хайнекена»,

и хмельная ухмылка того манекена,

что глядит на меня из соседнего «шопа»,

невезуха, разруха, Россия, Европа.

Вот на ратуше блещут гербы Роттердама,

отчего ж я теперь повторяю упрямо:

«Ничего не хочу, не умею, не надо».

Невезуха, разруха, блокада, досада.

Все верните, проклятые демоны суток,

обновите мне плоть, обманите рассудок,

пусть покроются коркой рубцы и стигматы.

Боже, Боже, ты видишь — мы не виноваты!

Дайте мне ленинградскую вонь продувную,

отведите меня на Фонтанку в пивную,

пусть усядутся Дима, и Толя, и Ося.

И тогда я скажу: «Удалось, удалося!»

Будь ты проклята, девка, тоска и отрава,

моя вечность налево, твоя вечность направо.

Так подскажем друг другу кое-что по секрету,

поглядим на прощанье на Мойку, за Лету,

за толпу серафимов, Магомета и Будду.

Ты меня не забудешь, я тебя не забуду.

Там, за временем вечным, за эйнштейновым мраком

всякий снова хорош и нескладен, и лаком,

на последнее слово, что молвить негоже,

на движок первопутка, что проходит по коже.

ЗА КАНАЛОМ

За каналом, каналом,

за Обводным, Вест-кирхе, любым,

за собором стоглавым,

что закатный мне выстроил дым,

за Голландией Новой,

за Голландией старой, любой —

я еще не готовый

тот хороший дурак молодой

в синих брюках китайских

и в футболке с динамовским «Д».

И скажу без утайки —

только этим всегда и везде,

только этим и буду,

ибо так мне внушает канал…

Что прохожему люду

до меня? Я балбес и бахвал,

переулочный гений,

заканальный опальный шатун,

я из тысяч сцеплений

выплываю — каналья-плывун.

Ничего мне не надо —

ваших денег, похвал, прилипал,

лишь ночная прохлада,

серый дождик и черный канал.

И душа за каналом,

за каналом вы ждите меня,

в этом дымном и алом,

душном свете кляните меня.

Только не отгоняйте

час, когда я вернусь на канал,

я тогда на канате

подтянусь — это старый закал.

Поднимусь к вам на барку,

где задраен последний наш день,

в деламотову арку

проплыву под холодную сень.

Тянет, тянет со взморья

пароходным народным дымком,

и в моем комсомоле

только горе и счастье тайком,

только страшная песня

и на шапке суконной звезда,

никогда не воскресну,

а вернусь просто так навсегда.

Ты очнулся, очнулся,

за каналом ты прежний, ты свой,

точно ополоснулся

этой грязной опасной водой.

Но она выше жизни,

тише смерти и чище беды

за каналом в отчизне

вечной тени, где будешь и ты.

НИНЕЛЬ

В те времена она звалась Нинель,

звучало Нонна как-то простовато.

Все просыпалось, и цветенья хмель

нам головы дурил и вел куда-то.

Студентка иностранных языков,

она разгрызла первые романы,

и наконец Сережа Васюков,

как некий шкипер, выплыл из тумана.

Он по-французски назывался Серж,

и он пробил годов каменоломню,

я с ним дружил и все-таки, хоть режь,

как это получилось, не припомню.

Он появился сразу, он вошел

в зауженных портках и безрукавке

и с самого начала превзошел

всех остальных беседами о Кафке.

Он где-то жил в подвале на паях

с другим таким же футуристом жизни.

Они исчезли, заклубился прах,

и нету их давно в моей отчизне.

Она осталась и звалась Нинель

и декадентским мундштуком играет,

она преодолела канитель,

взяла барьер. Довольна ли? Бог знает…

Я помню, как в расширенных зрачках,

где кофеин перемешался с кайфом,

я отражался и почти зачах

в ее унылой комнатке за шкафом.

На одеяле, вытертом дотла,

на черной неприкаянной кровати

мы подружились, и она была

порой нежна и своенравна кстати.

Но бедность, бедность, черствый бутерброд

и голоса соседей через стенку —

ей наплевать, она кривила рот,

презрительно играя в декадентку.

Но почему — играя? Самый ствол,

все то, что потаенно, а не мнимо,

все сны, повадки, чувственность и пол —

все было декадентством в ней, помимо

простонародной силы и ума,

полученных в наследство, точно слепок,

как наша суть, как наша жизнь сама,

от государства первых пятилеток.

Она переметнула шаткий мост

от Незнакомки или Гедды Габлер

сюда, где гений и больной прохвост —

Серж Васюков — почти ее ограбил,

все отобрал — корниловский сервиз

и две картины снес в комиссионку,

и все-таки он продвигался вниз,

торчал, сидел и отрулил в сторонку.

Не то она. Она взяла свое,

она прошла в газеты и журналы.

Теперь уже французское белье,

загранка, Нотр-Дам и Тадж-Махалы.

Невнятные, но бодрые стихи,

рассказы для детей, инсценировки,

а там, в пятидесятых, — все грехи,

все бездны до последней рокировки.

И все-таки… Я видел, как она

мундштук подносит к вытянутым губкам,

как, мертвенно и траурно бледна,

сидит в застолье и внимает шуткам,

как подбирает на ночь портача

из молодых литературных кадров

и, оживляясь вдруг и хохоча,

предсказывает правду, как на картах.

Ох, декадентка… Боже, Боже мой,

куда все делось, нет ее «Собаки

бродячей», и отметки ножевой

не оставляет Балашов[15] во мраке,

не хлещет портер одичалый Блок,

и Северянин не чудит с ликером.

Закрыто навсегда и под замок

то смутное предчувствие, с которым

когда-то мы вошли и разбрелись,

и все случилось просто и резонно,

и все забыто. И остались лишь

твой жадный смех и твой мундштук, о Нонна!

МАЙЯ

Мы пошли к пляжному фотографу, предприимчивому парню,

обогнавшему конкурентов на целый корпус.

Он выписал из Вьетнама обезьяну

и таскал ее за собой по коктебельским пляжам.

Как-то раз я встретил их в парке —

бросилась ко мне обезьяна, обняла за левую ногу.

Почему именно за левую ногу?

Я был смущен, даже обижен.

Что-то знала, что-то понимала обезьяна…

Но потом обида моя затерялась среди теней

волошинского залива,

и я решил сфотографироваться с обезьяной.

Вот стою я перед объективом,

обезьяна уселась на плечо моей дамы.

«Сидеть, Майя, сидеть, моя золотая», —

сказал фотограф.

И вдруг обезьянка крохотной ладонью

с отшлифованными коготками

постучала мне по лбу, провела по вискам и морщинам.

Затараторили, засмеялись дети,

отдернула ладошку обезьяна,

словно предсказатель, пойманный с поличным.

«Работать, Майя, работать!» — строго выговорил фотограф.

Щелкнул затвор, кончилась процедура.

Почему она притронулась к лобной кости?

Сначала обнимала мою левую ногу,

а потом погладила виски и морщины?

Символический жест? Простая случайность?

Некое предостережение от старшей ветви?

А может, все это видение, наваждение,

одним словом — майя.

Обезьяна Майя — тезка таинственной богини

 из самого темного пантеона.

ДРЕВЕСНАЯ ЛЯГУШКА

В полночь я вернулся к своему домику в приморском парке

и увидел, что на пороге меня ждет древесная лягушка.

А может, и не древесная (я в этом плохо разбираюсь) —

просто спинка ее была в мелком симметричном узоре,

прежде я такого никогда не видел.