Избранное — страница 23 из 27

погружаясь на лунное дно,

и апокалипсическим зверем

залезая под утро в окно.

Здесь в Колхиде цветок сожаленья —

все, чем я заслониться могу,

если время наладит сцепленья

и меня перегонит в Москву.

И оттуда в подвал Петрограда,

в Комарово на берег пустой,

где меня не застанет награда

и не вычеркнет вечный покой.

И тогда в переулках Тишинки,

на каналах, в пустых берегах

я успею на ваши поминки

там, где розы и бредни и страх.

И тогда вы объявитесь снова

под мессинскою пылью своей —

Александра истошное слово

и твой бред необъятный, Андрей,

и твой русский анапест, Валерий,

и твой римский распад, Вячеслав,

тот французский раскат устарелый,

что тянулся, к Верлену припав.

Я — последнее слово в цепочке,

и в конце этой жизни пустой

вы теперь уже без проволочки

отпустите меня на покой.

В этот купол родной и знакомый,

где закат на заневских мостах,

я продену в петлицу законный

мой цветок — это роза и страх.

ВОСПОМИНАНИЯ В ПРЕОБРАЖЕНСКОМ СЕЛЕ

Где Петр собирал потешные полки,

Где управдом Хрущев унизил потолки,

В Преображенском я кончаю дни свои,

И никуда меня отсюда не зови.

Не будет ничего, не надо никогда,

Стоит перед окном апреля нагота,

У входа в магазин так развезло газон,

Когда я подхожу, знакомый фармазон

Спешит мне предложить вступить в триумвират.

Выходит, надо жить, не стоит умирать.

Так сыро, так темно, так скоро жизнь прошла…

Когда случилось все, которого числа?

А свет под фонарем лупцует по глазам,

И поздно злобный вой отправить небесам.

Когда петровский флот со стапеля сходил,

И наливался плод от европейских жил,

Державин громоздил, а Батюшков хандрил,

Какой подземный ход тогда ты проходил?

Преображенец прав, а правнук так курнос,

И, верно, Летний сад за двести лет подрос.

От замка напрямик не разгадать Москвы

И не смягчить владык обиды и молвы,

Когда Ильич грузил в вагоны совнарком,

Когда Сергей завис в петле над коньяком,

Когда генсек звонил Борису вечерком,

Ты отвалил уже свой черноземный ком?

Над люлькою моей приплясывал террор,

Разбился и сгорел люфтваффе метеор,

Скользил через мосты полуживой трамвай,

Шел от Пяти Углов на остров Голодай.

С площадки я глядел, как плавится закат —

Полнеба — гуталин, полнеба — Мамлакат,

Глухая синева, персидская сирень

И перелив Невы, вобравшей светотень.

Я на кольце сходил, где загнивал залив,

Где выплывал Кронштадт, протоку перекрыв,

И малокровный свет цедил Гиперборей,

Тянуло сквозняком от окон и дверей,

Прорубленных моей империей на вест,

Задраенных моей империей на весь

Мой беспробудный век. На мелководье спит,

Я видел, кит времен. Над ним Сатурн висит.

На бледных облаках тень тушью навела

Монгольскую орду и кровью провела

Кривой меридиан от рыла до хвоста…

Так, значит, все, что есть и было, — неспроста?

И леденел залив под утренней звездой,

И новый черновик засеял лист пустой,

И проступал на нем чертеж или чертог…

И кто-то мне сказал: «итак» или «итог».

Но я не разобрал, хотелось пить и спать,

Помалкивала сталь, и надо было ждать

На утреннем кольце. Ждать — это значит жить,

Представить, предсказать, прибавить, отложить…

Ты знаешь, но молчишь, — заговори, словарь.

Я сам себе никто, а ты всему главарь,

И ты, моя страна, меня не забывай,

На гиблом берегу — пришли за мной трамвай,

Квадригу, паровоз и, если надо, танк,

И двинем на авось с тобой, да будет так!

В Преображенском хлябь, размытая земля…

А ну, страна, ослабь воротничок Кремля.

Как дети, что растут в непоправимом сне,

Откроем мы глаза в совсем иной стране.

Там соберутся все, дай Бог, и стар и млад,

Румяная Москва и бледный Ленинград,

Князья Борис и Глеб, древлянин и помор,

Араб и печенег, балтийский военмор,

Что разогнал Сенат в семнадцатом году,

И преданный Кронштадт на погребальном льду.

Мы все тогда войдем под колокольный звон

В Царьград твоей судьбы и в Рим твоих времен!

ПРЕДСКАЗАНИЕ

ДЕЛЬТА

В столетнем парке, выходящем к морю,

Была береговая полоса

Запущена, загрязнена ужасно,

Во-первых, отмель состояла больше

Из ила, чем из гальки и песка,

А во-вторых, везде валялись доски,

И бакены измятые, и бревна,

И ящики, и прочие предметы

Неясных материалов и названий.

А в-третьих, ядовитая трава

Избрала родиной гнилую эту почву.

И видно, что неплохо ей жилось:

Такая спелая, высокая, тугая

И грязная, она плевала вслед

Какой-то слизью, если на нее

Вы неразборчиво у корня наступали.

В-четвертых же… но хватит, без четвертых.

Так вот сюда мы вышли ровно в час,

Час ночи бледно-серой над заливом,

В конце июля в тот холодный год,

Когда плащей мы летом не снимали.

Я помню время точно, потому что

Стемнело вдруг, как будто в сентябре.

Я поглядел на смутный циферблат

И убедился — час, и глянул в небо.

Оно закрылось необъятной тучей,

Столь равномерной, тихой и глубокой,

Что заменяла небосвод вполне.

И только вдалеке за островами,

За Невкой и Невой едва светился

Зубчатый электрический пожар.

Взлетела сумасшедшая ракета,

Малиновая, разбросалась прахом,

Погасла, зашипела. И тогда

Я спутницы своей лицо увидел

Совсем особо, так уж никогда,

Ни раньше, и ни позже не случалось.

Мы были с ней знакомы год почти

И ладили зимою и весною,

А летом что-то изводило нас.

Что именно? Неправда, пустозвонство

Паршивых обещаний и признаний

За рюмочкой, игра под одеялом,

Растрепанная утренняя спешка,

И все такое. Вышел, значит, срок.

И значит, ничего нам не осталось.

Мы знали это оба. Но она,

Конечно, знала лучше, знала раньше.

А мне всего лишь представлялся год

Душистой лентой нежной женской кожи.

Начало ленты склеено с концом,

И незачем кольцо крутить по новой.

Но я хотел бы повернуть к ракете

Малиновой, взлетевшей над заливом.

Красный блеск лишь на минуту

Осенил пространство, и я заметил все:

Ее лицо, персидские эмалевые губы,

Широкий носик, плоские глазницы

И темно-темно-темно-синий взгляд,

Который в этом красном освещенье

Мне показался не людским каким-то…

Прямой пробор, деливший половины

Чернейших, лакированных волос,

Порочно и расчетливо сплетенных косичками.

Я что-то ей сказал. Она молчала.

— Ну, что же ты молчишь? — Так, ничего, —

Она всегда молчала. Конечно, не всегда.

Но всякий раз, когда я ждал ответа,

Пустячной шутки, вздора и скандала, —

Она молчала. Боже, боже мой,

Какая власть была в ее молчанье,

Какое допотопное презренье

К словам и обстоятельствам. Она

Училась даже в неком институте

И щеголяла то стишком, то ссылкой

На умные цитаты. Но я отлично понимал:

Каким-то чудом десять тысяч лет

Словесности, культуры, рефлексии

Ее особы даже не коснулись.

И может, только клинописью или

Халдейскими какими письменами

В библейской тьме, в обломках Гильгамеша

Очерчен этот идеальный тип

Презрительной и преданной рабыни.

Но преданной чему? Служить, гадать

Но голосу, по тени в зрачках, по холоду руки,

Знать наперед, что ты еще не знаешь.

Готовой быть на муку, на обиду

И все такое ради самой бедной,

А может, и единственно великой

Надежды, что в конце концов она

Одна и нету ей замены.

А прочее каприз и ностальгия…

И все же презирающей тебя за все,

Что непонятно ей, за все,

Что ни оскал, ни власть, ни страсть,

Ну и так далее…

Я как-то заглянул в наполовину

Книжный, наполовину бельевой комод —

Вот полочка: стишки и детективы,

Два номера «Руна» и «Аполлона»,

«Плейбой» и «Новый мир» и Баратынский,

Тетради с выписками, все полупустые,

Пакеты от колготок, прочий хлам,

Измятая Махаева гравюра

(Конечно, копия) «Эскадра на Неве»,

Слепая «Кама-сутра» на машинке

И от косметики бесчисленные гильзы,

Весь набор полинезийского, парижского дикарства.

Не знаю — капля ли восточной крови,

Виток биологический в глубины дикарские?

А может, что иное? Как применялась

К нашей тихой жизни, как понимала,

Что она неоценима? И в лучшие минуты

В ней сквозили обломки критских ваз,

Помпейских поз, того, что греки знали

Да забыли, что вышло из прапамяти земли,

Из жутких плотоядных мифологий, из лепета

И силы божества, смешавшего по равной доле

Сладчайшей жизни и сладчайшей смерти, —

Того, что может плоть, все заменяя —

Дух и сознанье, когда она еще не растлена,

Не заперта в гареме и подвале,

А есть опора тайны и искусства,

И ремесла и вдаль бегущих дней.

Отсюда, верно, и пошла душа…

А через час была еще ракета,

Зеленая. Должно быть, забавлялись

В яхт-клубе, что на стрелке, в самой дельте.

И вот подул Гольфстрим воздушный,

Распалась туча, и стало,

Как положено, светло в такую ночь.

Мы все еще сидели на скомканных плащах

Среди всего, что намывают море и река,

И молчаливая молочная волна

Подкатывалась, шепелявя пеной.

Проплыл речной трамвай, за ним байдарка,

Две яхты вышли — «звездный» и «дракон»