Избранное — страница 24 из 27

[16], —

Залив зарозовел, и день настал.

Проехало такси по пляжу, колеса увязали,

Интуристы подвыпившие подкатили скопом,

Держа за горлышко священные сосуды

С «Московской» и «Шампанским», загалдели. —

Нам в центр, водитель. До Пяти Углов.

Прощай, до смерти не забыть тебя,

Как жаль, что я не Ксеркс и не Аттила,

И даже не пастуший царь, что взял бы

Тебя с собой.

Прощай, конец,

Но помню, помню, помню,

Как вечно помнит жертвенник холодный

Про кровь и пламя, копоть, жир, вино,

Про уксус, мякоть и руно, про ярость

И силу и последний пир…

Уже остывший круглый камень,

На котором ютились духи ночи до утра.

1976

АЛМАЗЫ НАВСЕГДА

Н.

Я двадцать лет с ним прожил через стенку

в одной квартире около Фонтанки,

за Чернышевым башенным мостом.

Он умер утром, первого числа…

Еще гремели трубы новогодья,

последнее шампанское сливалось

с портвейном в измазанных стаканах,

кто полупил, кто полуспал, кто тяжко

тащился по истоптанному снегу…

А я был дома, чай на кухне пил —

и крик услышал, и вбежал к соседу.

Вдова кричала… Мой сосед лежал

на вычурной продавленной кровати

в изношенной хорьковой телогрейке

и, мертвый, от меня не отводил

запавшие и ясные глаза…

Он звался Александр Кузьмич Григорьев.

Он прожил ровно девяносто два.

А накануне я с ним говорил,

на столике стоял граненый штофчик,

и паюсной икры ломоть на блюдце,

и рыночный соленый огурец.

Но ни к чему сосед не прикоснулся.

«Глядеть приятно, кушать — не хочу, —

сказал он мне. — Я, Женя, умираю,

но эту ночь еще переживу».

«Да что вы, что вы! — закричал я пошло. —

Еще вам жить да жить, никто не знает…»

«Да тут секрета нет, в мои года», —

ответил он, ко мне придвинул рюмку…

Я двадцать лет с ним прожил через стенку,

и были мы не меньше чем родня.

Он жил в огромной полутемной зале,

заваленной, заставленной, нечистой,

где тысячи вещей изображали

ту Атлантиду, что ушла на дно.

Часы каретные,

                           настольные,

                                                   стенные,

ампирные литые самовары,

кустарные шкатулки, сувениры

из Порт-Артура, Лондона, Варшавы

и прочее. К чему перечислять?

Но это составляло маскировку,

а главное лежало где-то рядом,

запрятанное в барахло и тряпки

на дне скалоподобных сундуков.

Григорьев был брильянтщиком —

я знал давно все это. Впрочем,

сам Григорьев и не скрывался —

в этом вся загадка…

Он тридцать лет оценщиком служил

в ломбарде, а когда-то даже

для Фаберже оценивал он камни.

Он говорил, что было их четыре

на всю Россию: двое в Петербурге,

один в Москве, еще один в Одессе…

Учился он брильянтовому делу

когда-то в Лондоне, еще мальчишкой,

потом шесть лет в Москве у Костюкова,

потом в придворном ведомстве служил —

способности и рвенье проявил,

когда короновали Николая

(какие-то особенные броши

заказывал для царского семейства),

был награжден он скромным орденком…

В столицу перевелся, там остался…

Когда же его империя на дно переместилась,

пошел в ломбард и службы не менял.

Но я его застал уже без дела,

вернее, без казенных обстоятельств,

поскольку дело было у него.

Но что за дело, мудрено понять.

Он редко выходил из помещенья,

зато к нему все время приходили,

бывало, что и ночью, и под утро,

и был звонок условный (я заметил):

один короткий и четыре длинных.

Случалось, двери открывал и я,

но гости проходили как-то боком

по голому кривому коридору,

и хрена ли поймешь, кто это был:

то оборванец в ватнике пятнистом,

то господин в калошах и пальто

доисторическом, с воротником бобровым,

то дамочка в каракулях, то чудный

грузинский денди… Был еще один,

пожалуй, чаще прочих он являлся.

Лет сорока пяти, толстяк, заплывший

ветчинным нежным жиром, в мягкой шляпе,

в реглане, с тростью. Веяло за ним

неслыханным чужим одеколоном,

некуреным приятным табаком.

Его встречал Григорьев на пороге

и величал учтиво: «Соломон Абрамович…»

И гость по-петербургски раскланивался

и ругал погоду…

                              Бывал еще один:

в плаще китайском, в начищенных ботинках,

черной кепке, в зубах окурок «Беломора»,

щербатое лицо, одеколон «Гвардейский».

Григорьев скромно помогал ему раздеться,

заваривал особо крепкий чай…

Был случай лет за пять до этой ночи:

жену его отправили в больницу,

вдвоем остались мы. Он попросил

купить ему еды и так сказал:

«Зайдешь сначала, Женя, к Соловьеву[17],

потом на угол в рыбный, а потом

в подвал на Колокольной. Скажешь так:

„Поклон от Кузьмича“. Ты не забудешь?» —

«Нет, не забуду».

                            Был я поражен.

Везде я был таким желанным гостем,

мне выдали икру и лососину,

салями и охотничьи сосиски,

телятину парную, сыр «Рокфор»,

мне выдали кагор «Александрит»,

который я потом нигде не видел,

и низкую квадратную бутылку

«Рябина с коньяком», и чай китайский…

Все это так приветливо, так быстро,

и приговаривали: «Вот уж повезло —

жить с Кузьмичом… Поймите, что такое,

старик великий, да, старик достойный…

Уж вы похлопочите, а за ним уж не заржавеет…»

О чем они? Не очень я понимал…

Он сам собрал на стол на нашей кухне,

поставил он поповские тарелки,

приборы Хлебникова серебра…

(Он кое-что мне объяснил, и я немного

разбирался, что почем тут.)

Мы выпили по рюмочке кагора,

потом «рябиновки» и закусили…

Я закурил, он все меня корил

за сигареты: «Вот табак не нужен.

Уж лучше выпивайте, дорогой».

Был летний лиловатый нежный вечер,

на кухне нашей стало темновато,

но свет мы почему-то не включали…

«Вы знаете ли… — Он всегда сбивался,

то „ты“, то „вы“, но в этот раз на „вы“. —

…Вы знаете ли, долго я живу,

я помню Александра в кирасирском

полковничьем мундире, помню Витте —

оценивал он камни у меня.

Я был на коронации в Москве,

я был в Мукдене по делам особым,

и в Порт-Артуре, и в Китае жил…

Девятое в помню января,

я был знаком с Гапоном, так, немного…

Мой брат погиб на крейсере „Русалка“.

Он плавал корабельным инженером,

мой младший брат, гимназию он кончил,

а я вот нет — не мог отец осилить,

чтоб двое мы учились. А когда-то

Викторию я видел, королеву,

тогда мне было девятнадцать лет.

В тот год, вот благородное вам слово,

я сам держал в руках Эксцельсиор…[18]

Так я о чем? В двадцать шестом году

я был богат, имел свой магазинчик

на Каменноостровском, там теперь химчистка,

и даже стойка та же сохранилась —

из дерева мореного я заказал ее,

и сносу ей вовек не будет…

В тридцать втором я в Смольном побывал.

Сергей Мироныч вызывал меня,

хотел он сделать женщине подарок…

Вникал я в государственное дело…

Куда все делось? Был налажен мир,

он был устроен до чего толково,

держался на серьезных людях он,

и не было халтуры этой… Впрочем,

я понимаю, всем не угодишь,

на всех все не разделишь, а брильянтов —

хороших, чистых, — их не так уж много.

А есть такие люди — им стекляшка

куда сподручней… Я не обижаюсь,

я был всегда при деле. Я служил.

В блокаду даже. Знаете ль, в блокаду

ценились лишь брильянты да еда.

Тогда открылись многие караты…

В сорок втором я видел эти броши,

которые мы делали в десятом

к романовскому юбилею.

                                               Так-с!

Хотите ли, дружок, прекраснейшие запонки,

работы французской, лет, наверно, сто им…

Я мог бы вам их подарить, конечно,

но есть один закон — дарить нельзя.

Вы заплатите сорок пять рублей.

Помяните потом-то старика…»

Я двадцать лет с ним прожил через стенку,

стена, нас разделявшая, как раз

была не слишком, в общем, капитальной —

я слышал иногда обрывки фраз…

Однажды осенью, глухой и дикой,

какой бывает осень в Ленинграде,

явился за полночь тот самый, с тростью,

ну, Соломон Абрамыч, и Григорьев

его немедленно увел к себе.

И вдруг я понял, что у нас в квартире

еще один таится человек.

Он прячется, наверное, в чулане,

который был во время о́но ванной,

но в годы пятилеток и сражений

заглох и совершенно пустовал.

Мне стало жутко, вышел я на кухню

и тут на подоконнике увидел

изношенную кепку из букле.

Тогда я догадался и вернулся

и вдруг услышал, как кричит Григорьев,

за двадцать лет впервые он кричал:

«Где эти камни? Мы вам поручали…»

И дальше все заглохло, и немедля

загрохотал под окнами мотор.

Вдруг появилась женщина без шубы,

та самая, что в шубке приходила,

она вбежала в комнату соседа,

и что-то там немедля повалилось,

и кто-то коридором пробежал,

подковками царапая паркет,

и быстро все они прошли обратно.

Я поглядел в окно, там у подъезда

качался стосвечовый огонек

дворовой лампочки. Я видел, как отъехал

полузаметный мокренький «Москвич»,