— Почему другой доктор, мама? — спросил мальчик, когда врач ушел.
— Теперь у нас будет новый доктор, милый! — ответила ему Надя.
— Почему? — повторил мальчик и заплакал. Она его утешала. Ребенок, всхлипывая и вздыхая, стал засыпать. Адам и Надя сидели подле него до сумерек, позже ужинали, а близко к полуночи оба легли рядом с мальчиком, и Надя, что-то шепча, прижалась к Адаму.
От последствий падения мальчик вскоре полностью оправился, но отдавать его снова в сад врач пока не советовал. Днем мальчик оставался в ателье у Адама, что-то клеил или строил, смотрел, как художник работает, а то спускался во двор и играл там в прохладной тени. В часы обеда приезжала Надя. Адам купался в непривычно тихом счастье, но не слишком доверял себе, подозревая, что не готов к нему, не приспособлен, стар и слишком эгоистичен, чтоб воспринять пришедшее благо как нечто реальное и устойчивое. Он постоянно ждал, что все вновь переменится, а может, и желал того. Он ощущал, что ему хорошо, но в то же время жил со стесняющим чувством, будто в том, что с ним происходит, наличествует обман. Правда, Адам не мог сказать себе, в чем этот обман заключается. То, что он чувствовал, легче всего выражалось в недоумении, с которым задавался он такими, приблизительно, вопросами: если нынешняя жизнь действительно хороша для меня, то не следует ли все предыдущее посчитать пустейшей, дурацкой ложью; а если прошлое не ложно и прожитое вполне привлекательно — а оно, как он понимал, таковым и было, — то не выглядело разве чем-то обманным нынешнее его положение, столь не похожее на всю его прежнюю жизнь?
Внешних перемен, однако, не происходило. Разве что, когда вернулся с армейских призывов Альфред, у Нади явилась возможность уходить из галереи раньше, а то и вовсе в нее не являться и работать с чеками и счетами у Адама в ателье, одновременно приглядывая за мальчиком. Сам же Адам делал один заказ за другим, по-прежнему ездил смотреть интерьеры, хотя все чаще ловил себя на том, что торопится покончить с очередным «погружением» и стремится пораньше вернуться домой. Поэтому он был достаточно раздражен, когда пожилой человек, доктор Мэвин, у которого был взят заказ на картину, буквально подстерег Адама в галерее и с непонятной настойчивостью стал просить о визуальном погружении: доктор считал это совершенно необходимым и хотел, чтобы Адам приехал к нему как можно раньше.
— Не знаю, доктор. Я очень занят. Не только всю эту неделю, но и следующую, — говорил не слишком вежливо Адам и с неохотой лез в карман, чтобы достать записную книжку.
Но с неожиданной решительностью доктор сказал:
— Я предлагаю, раз уж мы с вами встретились, ехать сейчас. Вы не пожалеете. Уверяю вас, вам будет интересно.
С полминуты и Адам и доктор смотрели друг на друга: Адам с удивлением и оценивающе — не скрываются ли в необычном приглашении столь частые людские глупость и тщеславие? — тогда как доктор откровенно изучал физиономию Адама — с любопытством и с явной иронией. Именно ирония, поймать которую во взгляде доктора было нетрудно, и заставила Адама принужденно засмеяться.
— Что же у вас за кабинет? Может быть, вы доктор Фауст? Хорошо, поедем!
— Прекрасно! — доктор был так обрадован, что теперь уже Адам мог иронически поглядеть на него. Кто-кто, а сам художник превосходно знал, стоит ли «погружение» той радости, какую выражал сейчас доктор Мэвин… Так или иначе, лед был сломан, и в квартиру доктора они вошли, оживленно беседуя.
В манере несколько церемонной хозяин пригласил выпить вермута; Адам предложил свою рецептуру, кроме обычных льда и сока грейпфрута также сухое вино, что доктора удивило, но было принято, как очень удачное сочетание: осмотрели развешенные по стенам гостиной гравюры, которые доктор любил покупать, бывая в Европе, — все изысканного вкуса и отличного исполнения, о чем Адам на замедлил сказать, чувствуя все больше, что доктор далеко не прост и что его предупреждение — «вам будет интересно» уже начинает сбываться; перешли в приемный кабинет, обычный кабинет приватного врача, практикующего на дому, доктор оставил художника в одиночестве, а затем, когда Адам вышел, держа в руках листы с набросками, было предложено выпить еще, и после того, как оба устроились в креслах. Адам проговорил:
— Признаться, я в растерянности. Просто не знаю, что было бы лучше для вашего кабинета.
Он сказал это искренне, в той степени, в какой мог быть искренним, когда имел дело с заказчиками. Он чувствовал, что не решится сделать для доктора какой-нибудь триста второй вариант одной из своих наезженных композиций.
— Да-да, понимаю, — ответил медленно доктор. — Гармония… — как там у вас?.. — и контраст? Очень неплохо придумано. Я вас вполне понимаю, вполне.
Он замолчал. Помолчал немного и Адам. И он понимал, что имел в виду доктор Мэвин. Адам тем не менее не был обескуражен. Ему приходилось встречаться с заказчиками подобного сорта, всепонимающими скептиками, знающими толк в искусстве. И если Адам не сразу заговорил, то лишь потому, что несколько мгновений хладнокровно соображал, с чего будет лучше начать.
— Вы хотите сказать, что ваши вкусы выше того, что я делаю? — сказал Авири. И когда доктор вскинул на него глаза, останавливающе поднял ладонь. — Не возражайте, доктор, ведь это так? Позвольте быть откровенным. Каждый из нас зарабатывает своим — искусством или ремеслом, как хотите. Я лично никогда не считал, что врачебное искусство лежит в другом ряду понятий, нежели искусство художественное. Все, на чем основана моя деятельность — способности, интуиция, техника, опыт и ряд соответствующих познаний, — все это необходимо и в деятельности врача. И у нас с вами одна и та же сфера приложения наших искусств: человек, одно и то же существо, с его страстями, похотями, потребностями, больною печенью, расстроенными нервами. Он ваш заказчик — и он же заказчик мой. Разве нам обоим непонятно, что картина, которую я буду делать для вашего кабинета, нужна для клиентов, которые туда придут, а не лично для вас — как я вижу, незаурядного знатока искусств? Я должен думать о них, учитывать их интересы, иметь в виду то воздействие, какое картина окажет на них — не на вас, дорогой доктор Мэвин. И я смиренно принимаю ваше пренебрежение — к моей вывеске и к моему занятию в целом. Честное слово, моя откровенность не должна повергнуть вас в смущение. Напротив, я всегда рад, когда мое ремесло приводит меня к человеку, способному видеть истинный смысл моего ремесла. Я не обольщаюсь, доктор. И, разумеется, не должен ждать того же от вас.
Доктор раскуривал трубку, и Адам не видал его лица, когда тот кивнул — и раз, и другой, и третий. В этом покачивании головой — всепонимающем, сокрушенном и вполне еврейском — Адам предвидел начало длинного монолога — о чем? — все о том же: об истинном смысле искусства, о предназначении художника, возможно, о себе, о своих загубленных жизнью талантах…
— Я был в Мюнхене на той самой выставке, где вы показывали «Симультанные игры», — сказал доктор. — Это было действительно интересно! И вам, конечно, следовало продолжать. Та ваша модель была, в сущности говоря, примитивной. Над идеей стоило потрудиться, чтобы если и не прийти к совершенству, то все же двигаться дальше и дальше, к лучшему воплощению. Только этот путь и достоин нас, смертных. Но вы, простите… Вы, как я вижу теперь, оказались трусом. Я имею в виду не одно лишь живописное совершенство. Так удачно обмануть себя, свою натуру — обмануть и остаться довольным собой, — людям удается очень редко. Я поздравляю вас, Адам Авири!
Стояли уже негустые жемчужные сумерки, скрадывавшие цвета и тени, что и было бессознательно отмечено Адамом, который пытался представить себе, как выглядит сейчас его растерянное лицо.
— А… вы не слишком ли жестоки, доктор? — спросил он. И сбивчивые его слова прозвучали как весть о капитуляции, оглашенная усталым офицером.
— Нет, — коротко ответил доктор и встал. — Пойдемте со мной.
Они прошли еще в одну комнату, которую по обилию книг, что помещались в ней, можно было определить как библиотеку. Были тут рабочий стол с креслом и небольшая кушетка. Не сразу Адам заметил то, ради чего привел его сюда доктор: на стене висел портрет Нади.
— У вас?! — пораженно воскликнул Адам. — Каким образом?!
Доктор включил настольную лампу, Адам, не помня о церемониях, бросился в кресло, хозяину же оставалось присесть на кушетку.
— Ну-ну, не волнуйтесь, — сказал с усмешкой доктор. — Сперва о том, жесток ли я по отношению к вам. Как видите, у меня есть веское основание ценить вас по иному счету, чем вы сами того хотите, господин Авири. Вот оно, доказательство вашей трусости, — этот портрет. И если есть жестокая правда в том, что я высказал, то не во мне она родилась. Вот она, ваша работа, собственноручный памятник самопредательству!
Доктор вскочил и заходил взад-вперед вдоль узкой комнаты, останавливаясь то у картины, то перед Адамом.
— Это ваш шедевр, вы это знаете, и вообще — да, да! — это великой, немыслимой прелести вещь, — как же вы, способный на такое, столько лет бездельничали, черт возьми! И хуже того, плодили эту вашу чушь контраст-гармонию!
— Э, доктор, перестаньте!.. — миролюбиво прервал его Адам. Он уже вполне владел собой. — Да я не виноват, что этот портрет так удачно вышел. Случайность, доктор, случайность!..
— Согласен, не виноват! — продолжал в запальчивости доктор. — Как не виноват в своем таланте! Виноват же в том, что…
— …предал свой талант! — закончил Авири и с деланной скорбью воздел руки к небу.
Этот жест разом вскрыл комизм ситуации. Доктор Мэвин ломился в открытую дверь: разумеется, Авири и сам отлично знал все то, в чем доктор взялся его обличать.
Теперь они снова оба сидели, и доктор неторопливо рассказывал. Картину Надя привезла сюда прямо из галереи. Она объяснила доктору, что портрету надлежит заменить здесь ее, Надю. И не только здесь, в стенах квартиры, но и, главное, в сознании самого доктора, так как она просила его больше не видеться с ней. Пораженный доктор Мэвин попытался было сказать, что это условие излишне, но Надя ничего не стала обсуждать. Для доктора это было ударом. Он знал ее на протяжении многих лет, помнил еще ее мужа, а когда родился мальчик, стал их семейным детским врачом. Мальчик привязался к нему, доктор же любил его с глубокой нежностью.